Тихие выселки
Шрифт:
— Транспорту не хватает, товарищ Никандров, — оправдывался Грошев, — сам знаешь: трактора с машинами на вывозке торфа.
То, что Грошев отступил, возбудило Машу, ходила по двору с ухмылкой, из-под нахлобученного платка блестели глаза.
Когда наконец рабочий день кончился, Маша вышла за ворота и подивилась тишине. С неба неслышно густо падали белые мохнатые хлопья.
— Все пути-дороженьки заметет, — сказала подошедшая Дуся. — Зима. Малиновка скоро одним сугробом станет. — Тихо запела: — Ты подуй, подуй, мать непогодушка… Как хорошо-то сказано. Домой пойдем?
Шли.
— Переволновалась я ныне, а волноваться мне нельзя, ему повредишь, — и опять осторожно провела по животу. — Через тебя. Что полезла заступаться за Аксюту и моего дурака увлекла. Шурка — он чистый порох, Машка, ты предательница. Тебе жалко кузьминских.
— Дуся, ты в замужестве поглупела, что ль? Ты же не Грошева родня и не Анна Кошкина, чтобы делить нас на Малиновских и кузьминских.
— Машка, замуж выйдешь, меня поймешь. Мы только жить начали. Домище какой — две комнаты, и волюшка вольная. Турнут Шурца из колхоза, прощай все. Он поедет на сторону скитаться, я одна с брюхом останусь. Дай руку, а то, не ровен час, в колдобину угожу — долго ли до греха.
Маша подала руку.
— Ты только о своем.
— В горле сохнет, — сказала Дуся, ловя ртом снежинки. — Я бы сейчас снегу наелась… О ком же мне? Не о кузьминских же. Они сами нас со свету сживут, они, мать сказывала, с первого дня выселкам завидуют. Чтой-то Шуре ради них отношение с Грошевым портить.
— Он секретарь комсомольской организации.
— Теперь и секретари тихие. Грошева сколько шпыняли, сколько на него жаловались, а он как пень, с места ничем не сдвинешь.
— Привыкли Грошева бояться.
— Снегу-то, снегу сколь валит, — ни с того ни с сего проговорила Дуся. — Ты на сугроб похожа. Маша, у людей семьи. Затей что, вдруг опять не ему, а тебе по лбу треснет? Тебе что, у тебя никого — жалуйся.
— Чтобы я жаловаться? Ну, нет. В районе к Грошеву привыкли. Низовцев не видит, что Грошев вытворяет? Летом, когда я им нужна была, Андрей Егорыч пел: «Машенька, дорогая», Кошкина сунулась вперед, про «дорогую Машеньку» не вспомнят. Я всем покажу, какая есть Машка Антонова!
— Больно ты гордая, — тихо сказала Дуся, облизывая губы. — Не уживешься ты ни с кем. А может, лишь сегодня тебя прорвало?
Маша прижалась к ней.
— Надоело жить как в ночи. Встаешь темно, домой приходишь темно, ни просвета, а тут еще…
Нагнулась, схватила охапку снега. К удивлению, снег не был мягким как пух, а был сырой и тяжелый. Маша сбила ком и запустила его в березы. Крайняя береза точно рукавом махнула — хлопьями посыпался снег.
— С парнями полукаться бы.
— Я в снежки отыгралась.
— Ты, Дуся, и в девчонках не очень-то поигрывала. Помни, Дуся, Шурца твоего растревожу.
В суеверном страхе Дуся выставила перед Машей руки с растопыренными пальцами:
— Что ты, что ты! Ты себя губи, а Шуру зачем? У него семья, ты одна.
Маша пропела:
— Одна, да за семерых годна. Эх, Дуська!
— Не к добру ты, девка, развеселилась.
— Так
Утром снег растаял, только на крышах, около построек да в оврагах лежал белыми плешинами. Малиновка капала.
10
За окнами глубокий снег. Снег на крышах, снег на карнизах, снег на деревьях. Тонет Кузьминское в снегу, а в кабинете тепло, уютно, и сам Андрей Егорович сидит в кресле посвежевший, загорелый. Он всего как два дня вернулся из Болгарии. Руководителем делегации председателей колхозов был Калязин. Оказывается, Калязина совсем недавно утвердили директором института проектирования сельского строительства. В поездке Низовцев сблизился с ним и считал, что заимел еще одного хорошего человека, с которым, в случае чего, и посоветоваться не грех — домашняя-то мудрость далеко не ходит.
В кабинете за столом сидели Алтынов, Грошев, Никандров. Низовцев им рассказывал свои впечатления, легко, непринужденно. Он был оживлен, часто смеялся. Доволен был и поездкой, и вниманием, с каким его слушали. Мелькала мысль: «Обязательно в бригадах и на фермах расскажу людям о Болгарии, а что? Сегодня в одной бригаде, завтра в другой. Нет, в клубе выступать не стоит, слишком официально будет, и люди придут не те».
В разгар рассказа дверь открылась, вошла почтальон, положила перед председателем пачку газет. Низовцев, прервав рассказ, взял областную газету. Он всегда просматривал ее первой. В ней описывались колхозы, районы, председатели, передовики. Низовцев обычно читал и сравнивал описываемое хозяйство со своим, отмечая про себя: «Молодцы, не мешало бы съездить к ним, повыпытывать кое-что, ну, а у этих делишки послабее наших, зря их расхвалили», отложит областную газету, потянется за районной: может быть, там есть сводка — где, в какой строчке значится Кузьминский колхоз, в первой колонке или во второй? «Лучше уж в первой быть снизу, чем во второй сверху», — привычно шутил Андрей Егорович.
На этот раз как развернул областную газету, так и не отрывался от нее. Статья была большая, называлась «Рекорды? Да. Но ради чего?». Речь шла о Малиновской молочной ферме. Молча дочитав до конца, Низовцев метнул молнию на Алтынова:
— Что, без меня корреспондент приезжал?
— Пишет? — обеспокоенно спросил Грошев.
— Приезжал, — сказал Алтынов, — интересовался соревнованием Антоновой с Кошкиной.
— Читай, как он интересовался! — сунул газету Алтынову. — Ну и ну! Пишет: за рекордами гонимся, а условий для них нет.
От веселости Низовцева не осталось и следа, он выбрался из-за стола, заходил по кабинету, ждал, что скажет Алтынов.
Иван Ильич, закончив чтение, трубочкой свернул газету.
— Факты, как говорят, упрямая вещь.
— Ага! Статья правильная? Мы видели, а что же меры не принимали? То-то и оно. — Низовцев остановился перед Алтыновым. — Когда нас критикуют, мы признаемся, каемся. Ты, Тимофей Антонович, поезжай домой и ни к кому не придирайся, а то за тобой водится такой грешок. По статье пока никаких комментарий, слышишь?