Тихий гром. Книга четвертая
Шрифт:
Стихийный сход загудел, заволновался, со всех сторон послышались крики:
— А мы ждать, что ль, станем, пока они к нам придут?
— Они-то не ждут, — выкрикнул Леонтий, — сразу вон за шашку хватаются!
— Надо нашу, мужичью, армию формировать! — предложил Егор Проказин.
— Не навоевался, щенок! — сверкнув цыганистыми глазами, зашипел на него отец.
— Дак нам-то чего же тут делать? — добивался Леонтий. — Армия с хутора невелика выйдет.
— Вам надо власть Советскую в хуторе установить. Совет избрать да помещение для него выделить непременно. Вот Совет этот и будет защищать вашу правду..
Чуть
Василия Рослова и Григория Шлыкова предупредил Данин, что в городе создается красногвардейский отряд из рабочих на предприятиях, так пусть и они считают себя красногвардейцами, далеко из дому не отлучаются, а как понадобятся они, позовут их в город.
Хотели Егора Проказина выбрать председателем — отец его взбунтовался и не велел сыну власть принять. В конце концов сход сошелся на одном: быть председателем фронтовику, бедняку Тимофею Рушникову. Потом долго ломали косматые головы, где взять помещение для Совета. Все избы хуторские по одной перебрали — ничего подходящего не нашли. Филипп Мослов надоумил всех. Говорил он редко, но всегда с толком.
— Слышьте, мужики, — сказал Филипп, когда все притихли, — на той неделе был я в Демариной, видел там, иструб добрый продается. Большой. Вот всем обчеством купить его, перевезть да миром тута вот, на бугорке, и поставить, а?
Сперва помолчали мужики, почесали в затылках, но, поразмыслив, поняли, что лучшего не придумать. Потому сразу и приговорили: завтра же ехать Филиппу в Демарино, торговать сруб, а потом без промедления всем хутором поднять его и поставить вот на этой пустующей полянке.
Расходились дружно — дел у каждого во дворе пропасть. Но праздничный настрой так и остался в душе у каждого. Так заканчивался этот воскресный день двадцать девятого октября, Василий Рослов, отойдя к углу своего плетня, остановился возле спуска к плотине, закурил.
— Вот видишь, Васька, — подходя, сказал Кестер, — тебе опять винтовку посулили, а Тимка тут всем хутором заправлять будет.
— А чем плохо? Пусть заправляет.
— Да он своим-то хозяйством никогда не правил — нечем править ему. А тут дела целого хутора! Надо ж было хоть справного хозяина в Совет ваш выбрать.
— А чего ж ты молчал-то? Там ведь торчал все время. Вот и сказал бы!
— Наговоришь с этими дураками. Им такая вот власть и нужна, какая ничего не понимает.
— Весь хутор — дураки, стало быть, а ты один умный, Иван Федорович? — пригвоздил Кестера взглядом Василий и, почесав пальцем светлый ус, добавил: — Ничего, вот прикажет ехать за бревнами Тимофей, и поедешь.
— Не поеду! — взорвался Кестер, тряхнув трубкой и отходя, ругнулся: — Плевал я на ваш вшивый Совет! Нахозяйствуете вы с такими правителями, как Тимка да вон как Шлыковы.
— Да куда ты денешься от мира, умник!
Нарушил Кестер праздничный настрой у Василия. Но вечер был не по-осеннему теплый и тихий, на большой поляне за
Парень какой-то вклинился:
Мы с товарищем вдвоем — Балалайка желтая. Заиграем, запоем — Наша судьба горькая.Опять девичий голос:
Я иду, я иду, Собака лает на беду. Она лает и не знает, Что я к милому иду.Парень:
— Эха да эха! На штанах прореха, На пимишках дырочки, Как пойдешь до милочки!Девичий:
— Девочки беляночки, Чем вы набелилися? — Мы коровушек доили, Молочком умылися.Парень:
Балалайка ты моя, Струны шелком. Расскажи-ка толком, Расскажи-ка напрямик, Что такое большевик.— Ах, черти! — удивился Василий, засмеявшись. — Сами, небось, только что сочинили… Кто ж эт у их такой башковитый?
А с другого конца улицы на заречной стороне молодой ребячий голос выводил:
Ночка — темна, Я боюся. Проводи меня, Маруся.И откуда-то с самого конца улицы звонкий девичий голос ответил:
Кудри вилися, ложилися На левое плечо. Ах, не я ли тебя, миленький, Любила горячо!Василий слушал этот праздничный вечер, и ему казалась далекой-далекой та невозвратная пора юности, когда и он так вот беззаботно бежал на улицу и проводил время в ребячьих забавах.. А потом — сказочные, краденные от всего света встречи с милой, чистой Катюхой…
Минуло все, и только в памяти осталось. Но и память эту давил груз множества невзгод. А истерзанное, испоротое штыками тело казалось отяжелевшим и неуклюжим, как грубо сколоченный из толстых досок и обомшелый озерный бот. Надо было идти домой, а там как-то помягче, поосторожнее объяснить Катерине — милой, многострадальной Кате, — что скоро ему становиться опять под ружье.