Тилль
Шрифт:
Ртуть бы хорошо, но ртуть у него кончилась, так что взамен он чертит знак ртути над чреслами Агнеты — крест с восьмеркой, символ Гермеса, Великого Меркурия; от знака меньше проку, чем от самой ртути, но это все же лучше, чем ничего. Потом кричит на Хайнера: «Мигом на чердак! Тащи ятрышник!» Хайнер кивает, шатаясь, входит на мельницу, задыхаясь, карабкается по лестнице. Только наверху, оказавшись в каморке, пахнущей деревом и старой бумагой, непонимающе уставившись на паутину шерсти в оконном проеме, он соображает, что понятия не имеет, что такое ятрышник. Тогда он ложится на пол, кладет себе под голову
Занимается день. Клаус давно отнес жену на мельницу, роса паром поднимается над поляной, восходит солнце, полуденный свет разгоняет рассветный сумрак. Солнце достигает зенита и начинает опускаться. Около мельницы появился холмик свежевскопанной земли: там лежит безымянный младенец, некрещеный, потому хоронить его на кладбище не дозволено.
Всем на удивление, Агнета не умирает. Может быть, дело в ее крепком теле, может быть, в заговорах Клауса, а может быть, и в ятрышнике, хоть ятрышник не очень-то силен, переступень или прострел-трава куда лучше, да только он потратил недавно последние запасы на Марию Штеллинг, у которой родился мертвый младенец; поговаривают, она сама к тому руку приложила, ребенок, мол, был не от мужа, а от Ансельма Мелькера, но до этого Клаусу дела нет. Агнета, значит, не умирает, и только когда она садится и устало оглядывается, и сперва тихо, потом громче произносит, а потом и в голос выкрикивает имя, все понимают, что в своих терзаниях забыли о мальчике и о телеге с ослом. И о дорогой муке забыли.
Но солнце уже заходит. В лес отправляться поздно. И начинается еще одна ночь.
На следующее утро, на рассвете, Клаус отправляется с Хайнером и Зеппом в дорогу. Идут молча. Клаус погружен в свои мысли, Хайнер всегда неразговорчив, а Зепп тихонько насвистывает. Они мужчины, и их трое, так что в обход им идти не надо, можно отправляться прямо через прогалину со старой ветлой. Черное, огромное высится дурное дерево, и ветви его шевелятся не так, как должны шевелиться древесные ветви. Они стараются не смотреть. Снова входят в лес, с облегчением выдыхают.
Мысли Клауса все возвращаются и возвращаются к умершему ребенку. Хоть это была и девочка, а все же больно. Вот ведь мудрый же обычай, говорит он себе, не привязываться к потомству слишком рано. Уж сколько раз Агнета рожала, а выжил только один, и тот худой да слабый, кто знает, выдержал ли он две ночи в лесу.
Да, любви к детям нужно противиться. Вот к собаке же не станешь подходить близко — даже если вид у нее дружелюбный, всегда, может тяпнуть. Нужно оставлять зазор между собой и ребенком, слишком уж быстро они помирают. Но к эдакому существу с каждым годом привыкаешь все больше. Доверяешься, позволяешь себе привязаться. А тут раз — и нет его.
Незадолго до полудня им попадаются следы Маленького Народца. Они опасливо останавливаются, но, как следует изучив следы, Клаус видит, что они ведут прочь, на юг. К тому же весной Маленький Народец не так уж опасен, это осенью он становится беспокоен и злобен.
Ближе к вечеру им удается найти нужное место. Сперва они чуть было не прошли мимо, сбились с тропы; подлесок густ — не видишь, куда бредешь. Но потом Зепп приметил сладковато-терпкий запах. Они отводят в сторону ветки, ломают сучья, зажимают
— Волк, наверное, — говорит Зепп и машет руками, отгоняя мух.
— Не похоже, — говорит Клаус.
— Стылая?
— Ей нет дела до ослов.
Клаус нагибается, ощупывает шею. Гладкий разрез, отпечатков зубов нигде не видно. Резали ножом, сомнений нет.
Они зовут мальчика. Прислушиваются, снова зовут. Зепп поднимает глаза и замолкает. Клаус и Хайнер продолжают звать. Зепп стоит, как окаменевший.
Тут смотрит наверх и Клаус. Ужас охватывает его. Охватывает и держит, и сжимает все крепче, так что он вот-вот задохнется. Что-то парит над ними, что-то белое с головы до ног, оно смотрит вниз, и, хотя начинает уже темнеть, видно большие глаза, оскаленные зубы, искаженное лицо. И тут, глядя вверх, они слышат высокий звук. Похоже на рыдания, но не рыдания. Что бы там ни было над ними, оно смеется.
— Спускайся! — кричит Клаус.
Но мальчик, а это и вправду он, хихикает и не движется с места. Он весь голый, весь белый. Должно быть, обвалялся в муке.
— Господи, — говорит Зепп. — Господи всемогущий.
Глядя вверх, Клаус замечает еще кое-что, чего раньше не заметил, слишком уж оно странно. То, что виднеется на голове у мальчика, который, хихикая, стоит голый на веревке в вышине и не падает, — не шапка.
— Матерь божья, — говорит Зепп. — Матерь божья, заступница, спаси нас.
Хайнер тоже крестится.
Клаус достает нож и дрожащей рукой выцарапывает на ближайшем стволе пентаграмму — контур закрыт, острие показывает направо. Справа чертит альфу, слева омегу, потом задерживает дыхание, медленно считает до семи и проговаривает заклинание: «Духи верхнего мира, духи нижнего, все святые и дева пречистая, пребудьте с нами во имя отца, и сына, и Святого духа». Потом поворачивается к Зеппу:
— Сними его оттуда. Перережь веревку.
— Почему я?
— Потому что тебе сказано.
Зепп смотрит на него в упор и не шевелится. На лицо ему садятся мухи; он их не сгоняет.
— Тогда ты, — говорит Клаус Хайнеру.
Хайнер открывает рот и снова закрывает. Умей он складно говорить, он бы сказал, что вчера только тащил женщину через весь лес и спас ее, что сам, без всякой помощи, нашел дорогу. Он бы сказал, что всему есть предел, даже терпению терпеливейшего. Но так как складно говорить он не умеет, он складывает руки на груди и вперяется взглядом в землю.
— Тогда ты, — говорит Клаус Зеппу. — Кто-то же должен, а у меня подагра. Сейчас же полезай, а не то всю жизнь жалеть будешь.
Он пытается вспомнить заговор, чтобы заставлять слушаться непокорных, но слова вылетели из головы. Зепп ругается последними словами, но начинает карабкаться. Он стонет от напряжения, сучья плохо его держат, и он изо всех сил старается не глядеть на белое видение над головой.
— Что ты творишь? — кричит Клаус сыну. — Какой бес в тебя вселился?
— Сам Великий Дьявол! — весело отвечает мальчик.