Титаник. Псалом в конце пути
Шрифт:
Землей? — пробормотала она. И в самом деле пахло землей. Это был свежий и теплый аромат почвы.
Да, ты прав, прошептала она.
Но откуда же здесь земля, здесь, в городе?
Ничего странного, сонно ответила София. Все это — она прикоснулась к балке у них над головой — давно отсырело и прогнило. Это тоже земля.
Она погладила его по животу. Он лежал, слушая журчание воды, вдыхал аромат дождя, почвы. И их самих.
К тому же на окне горшки с цветами…
Но… начал он.
Не говори ничего, сказала она. Спи.
Ее тело заполнила горячая сытая темнота. Сейчас ей хотелось тишины. Он послушно лег поудобней, уткнувшись лицом ей в шею.
А за окном с земли, с полей поднялась
И вместе с дождем пришел сон.
Вокруг нас всегда стоит тишина. Никто и ничто не нарушает ее. Ни голоса, ни слова. Я черпаю из темного колодца моего детства и даю тебе напиться.
Ты — ответ на вопрос, о котором я даже не знал.
Той весной все изменилось. Таинственная встреча, необъяснимая связь, начавшаяся в Ишле почти три года назад между двумя детьми, даже не понимавшими, что именно началось тогда между ними и чем могло кончиться, теперь обрело название. Преобразило их. За короткое время они оба совершенно изменились. После той ночи они почти не показывались в кафе среди друзей, они забыли обо всем — о струнном квартете, об уроках живописи, о театре, о походах в галереи и — последнее относится к Давиду — о школьных занятиях и домашних заданиях. Они упивались друг другом, любили друг друга до изнеможения, до бессилия, но были счастливы. Когда Ханнес однажды мягко, по-братски призвал Давида к умеренности (Давид отстал по некоторым предметам, и Ханнес, понимая, чем это может кончиться, беспокоился за друга), Давид разразился счастливыми слезами. Он был счастлив и плакал потому, что его чувства не поддавались никакой логике. Вытирая слезы, он пытался объяснить Ханнесу, что не надо за него тревожиться — он боготворит Софию, и он обрел поэзию в живой жизни, нашел то, что Поэт в Wiederfmden назвал «meiner Freuden susser, lieber Widerpart!» [19] (года два назад Давида и Ханнеса смущало понятие «любимый враг», они считали его слишком смелым). Теперь же Ханнес — поэт! — неправильно понял Давида.
19
«Моей радости сладкий, любимый враг» ( нем.). Гёте. «Воссоединение».
— Но ведь это всего лишь девушка, — осторожно сказал Ханнес, сам уже познавший не одну девушку.
— Всего лишь?
— Да. В мире их полно. Я с большим уважением отношусь к Софии… но вы же все равно не можете пожениться.
— Я об этом и не говорю. Мы уже… — Голос изменил Давиду, что оказалось кстати, а то бы он произнес что-нибудь очень высокопарное. Вместо этого он просто сказал: — Ханнес, по-моему, ты меня не понял.
— Я только имел в виду… Давид, будь осторожней, не позволяй чувствам руководить вами. Вы еще слишком молоды… мы все слишком молоды… ты просто безумец…
— Ничего подобного я не слышал со времен ротмистра Риндебрадена.
— Жизнь имеет и практические стороны, Давид. Прислушайся к моим словам. Я не хочу омрачать вашего счастья, но вы должны понять, ведь вы считаете себя радикалами… По-моему, ты просто сошел с ума.
— В таком случае это самое приятное из всего, что со мной было.
— Мир отнюдь не таков, каким его нам представляет поэзия. Счастье не может длиться вечно. Поверь мне. Ведь я пытаюсь писать стихи.
— Да, но об этом ты ничего не знаешь. Неужели нельзя понять, что один раз из миллиона мир случайно образумился и поэзия оказалась права? Может, это и есть тот самый единственный раз…
— Ты романтик,
— Ты не понимаешь, Ханнес. Напрасно я пытался тебе это объяснить. Я должен связать себя. Должен взлететь высоко. Я уже связан. У меня нет выбора.
— Идиот! Ты появляешься на людях в грязном воротничке, бледный как смерть, читаешь стихи и говоришь глупости. Зачем я тогда, в лагере, столкнул тебя на берег!
— Но все-таки это сделал ты. Ты, и никто другой.
— Да. И самое ужасное, что мне хотелось бы, чтоб было наоборот. Самое ужасное, что я тебе завидую. Завидую черной завистью.
Давид усмехнулся.
— Нечего смеяться, — сказал Ханнес. — Ничем хорошим это не кончится. Но я открою тебе одну тайну, Давид, о ней не знает никто: я до сих пор молюсь перед сном.
— К чему это ты? — растерянно спросил Давид.
— Я молюсь за всех хороших людей, каких знаю, и за вас тоже. Я не свихнулся, это своего рода душевная гигиена. Я молюсь за вас. Потому что вы оба ничего ни в чем не смыслите. Вы пленники своей глупой мечты, и я молюсь о том, чтобы вы не стали несчастными.
Давид опустил глаза. Ему было неловко. Ханнес тоже выглядел смущенным. Они простились без обычной сердечности.
Нет, Ханнес решительно ничего не понял. И вскоре Давид забыл об их разговоре. Как забыл и ту тяжелую, свинцовую неделю перед Первым мая. У них с Софией все шло по-прежнему. Наверное, молитвами Ханнеса Давид все-таки сдал экзамены, а его родители до сих пор не узнали об этой любовной истории.
София в те дни была молчаливей, чем обычно. С Давидом она оставалась нежной и внимательной. Иногда у нее был отсутствующий вид, иногда казалось, что она чем-то встревожена, но если он спрашивал, в чем дело, она не отвечала. Это и соединяло, и разлучало их. В минуты близости Давиду открывалось в Софии то, чего он прежде не знал. Тогда она становилась чужой; он любил чужую.
Но вот наступили летние каникулы и разлука. София собиралась ехать в деревню вместе с матерью. Там она хотела наверстать упущенное в своих занятиях живописью. Давид почти все лето должен был провести в городе.
Он не боялся разлуки. И был в душе совершенно спокоен, когда София в последний день пригласила его на чай к своей матери. Тем более ему было трудно объяснить то, что там случилось. Он уже больше не стеснялся фрау Мельхиор. Они болтали о погоде, о политике, о летнем отдыхе и о недавних выставках. Посреди какой-то фразы Давид перевел взгляд с фрау Мельхиор на Софию, сидевшую на диване, и вдруг у него из глаз потекли слезы. Это было непостижимо. Фрау Мельхиор проницательно посмотрела на него, потом на дочь.