«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
— А бумажник иде? — говорит купец.
— Батюшки, и у меня нет, — где брошка?
— Чего это?
Гости взволновались, обыскивая себя. Мотя всплеснула руками.
— Вот, вот… А я-то забыла… Когда у «Яра» он эдак кольцо надевал, — помню тоже, браслет пропал у гостьи. Ишь, записку мне сунул. Прочти, говорит мне, Мотя. Правду тебе говорю.
— Читайте, читайте, — сказали кругом.
Приятель Вася читает: «Брось его, Мотя. Зря себя губишь. Он дурак и вор. Брось. Чуркин».
Все ахнули. В это время
— Замерз, — сказал исправник. — Обогреться. Вот замерз. Простите. Праздник нарушил. Где его, черта, найдешь. Сегодня, в вечер, монастырь ограбил. Настоятель и казначей приняли служку. Из Боголюбова прислали с подарками к празднику… Вот тебе и служка… Пустил настоятель, а он у казначея тридцать две тыщи свистнул. Да еще вороного жеребца с конюшни спер.
— Он сейчас здесь был, — заговорили все. — Ваше благородие, вот только что… У всех кольца снял. Деньги отобрал. Вон тут, на вороном, в лес поехал. Пять минут, не более.
— За мной, — крикнул исправник.
Полицейские бросились наружу. По лесу раздался залп.
Мой приятель Вася тоже стрелял в лес.
— Эдакое дело, — сказал, вернувшись, исправник, сидя на лежанке и выпивая водку. — И где он переодеться-то успел. Мы и по следу гнали. Вот чего делается под праздник. Ну, что в лес стреляли. Дурацкое дело. Только что напугать. Что, мол, погоня за ним. А ему что? Как его поймать? Ему знать дают. У него много таких. За него вся голь. Сегодня он — монах, завтра — офицер. Бумаги — в порядке. В буфете — на станции — официант, купец, священник, матрос…
Мы ушли в верхние комнаты, которые назывались господскими. Там было постлано сено. Мы заснули.
Утром спустились вниз в трактир. Фураев поднес исправнику запечатанный пакет, говоря: «Почта привезла сегодня рано». Исправник открыл пакет и вскрикнул:
— Боже мой!
«Вас уважаю, жалею, Федор Васильич, — читал он. — Вы — порядочный, порядочный человек. Меня, чего это, не найти вам. Три ружья беру, пришлю. Зря говорили. Все слышал. А колец не отдам. Особенно Афросимову не отдам. Он — плут. Простите за беспокойство. Чуркин».
— Чего ж это он про три ружья? — И позвал полицейских.
— Ну-ка, сколько ружей у вас…
Те замялись.
— И не знамо дело, ваше благородие: трех не хватает. Почтальон не свистнул ли. Сидел у нас, грелся в ночи. Увез, может. Эдакое дело…
— Ну вот, — сказал пристав. — Что я говорил. Он здесь был. Все слышал. Сегодня в отставку подам. С эдаким народом жулью — лафа.
Как сказка шла моя младость. Был у меня приятель по училищу живописи, Абраша Барашев. Сын крестьянина из большого села Добрынского, Владимирской губернии. У реки Нерли раскинулось село Добрынское, и место было ровное. Нам не нравилось. Отец Абраши был кровельщик и больше жил в отъездах, на постройках.
Были мы с Абрашей охотники и нашли место,
На горке стоял деревянный старенький флигель, оставшийся от сгоревшего барского дома. В нем жил старик Гаврила Иванович и жена его Елизавета. Гаврила Иванович помнил хорошо крепостное право, и когда мы поселились у него, то много рассказывал нам о двух барышнях, пречистых девицах, госпожах своих. И крестился, говоря:
— Царство Небесное, чистые были, такими и померли. А на арфе играли, как ангелы Божии.
Красота была кругом. В тихой ночи было слышно, как журчит ручей. А сбоку от дома стоял огромный сосновый бор. Далеко шел он. За бором была широкая пойма и зеленые заливные луга реки Клязьмы. В пойме были озера, поросль непроходимая, осока и камыш, ивняк и ольха.
Здесь мы стреляли уток, а Клязьма протекала лесами, песчаными осыпями несказанной красоты. Отрадно было, устав на охоте, подходить к широкой Клязьме и купаться в синей летней воде. Весело носились белые чайки и кричали кулики.
Гаврила Иванович был в молодости повар. Он жарил нам уток, тетеревов, рыбу. И жили мы в этом раю, работая над этюдами с натуры.
— Вот, — говорил нам вечером, за чаем, Гаврила Иванович. — В Курбатове, рассказывают, Чуркин монастырь ограбил.
Задумался старик, потом сказал:
— По весне вот тут, по речке, у больших дубов, в зарослях, грибы я, сморчки, собирал. И вижу я — стоит высокий парень, вот на Абрама Ефимыча похож. Только глаза другие. И с ним небольшого роста женщина в красной шали. Он ей говорит: «Мотя, я Чуркин, но не разбойник». Я услышал — батюшки! — прямо наземь присел. Гляжу, а они пропали, прямо как не было, как в землю провалились. Вот он, Чуркин-то, как глаза-то отводит, вот и поймай его. Нет, не пымать…
Устали мы, идя с охоты из поймы. Наловили рыбы на Клязьме, настреляли уток полные ягдташи. Была жара, и, войдя в сосновый бор, мы прилегли на сухом мху.
Вдруг видим, идут по дорожке двое в подрясниках — молодые послушники. С корзинами, грибы собирают. Остановились и смотрят на нас с испугом.
Мы дали им папирос. Они присели против нас, конфузливо сказали:
— Курим, конечно, потихоньку, а в монастыре нельзя. А вы, господа, откелева будете?
— Мы нездешние. По охоте пришли.
— Да, прогулка прекрасная. От делов отдохнуть, много удовольствия в этом есть.
— У нас и делов-то никаких нет, мы люди вольные, — сказал Абрам Барашев.
Оба послушника впились в него глазами:
— Да-с… — сказал один из них. — Это ведь чего же… Только как без дела-то пропитаться можно? Это вот ежели Чуркину-то — вольно. Берет силком, грабит, значит. А то как же?
— А ты видал Чуркина-то? — спросил его строго Барашев.
— Не, не, — ответили послушники, — и не приведи Господи увидать… Говорят, страшенный, ни за што погубит.