«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
В особняке на Разгуляе хозяин говорит приятелям за обедом:
— Да ведь вот случай, подумайте! Сергей-то Матвеич — деньги к деньгам — везет ему… Купил картину по случаю за пустяки, везет ее домой. Видит — напротив едет Илья Семенович. «Стойте, — кричит Сергей-то Матвеич, — вот вас-то, — говорит, — мне и надо». Ну, остановились. «Посмотрите, Илья Семеныч, — говорит Сергей Матвеич, — я вот картину купил, посмотрите, пожалуйста». Ну, и показывают ему картину-то. Илья Семенович посмотрел да как крикнет: «Рафаэль!!!» А жеребец-то вороной у Сергея Матвеича как прыгнет — они оба из саней кувырк,
— А картина-то действительно Рафаэля? — интересуются гости.
— Нет, оказалось, не Рафаэля, как его… забыл я художника… перепутал… Это, кажется, Липа-Филиппа или Клевера, что ль… забыл я.
— Должно быть, Филиппа Липа, тоже знаменитый мастер.
— Кажется, вроде что-то. Только цена уж не та.
Владелец особняка в Кривоколенном переулке говорит друзьям за обедом:
— Вот как в жизни все трудно и сложно. Капитал большой, годы молодые еще. А вот Сергей-то Матвеевич говорит: «Веры, — говорит, — не купишь. Веры у меня в них нет, в особ» — в женских особ, значит. Хочет он верить, ах, как хочет, чтобы они не на деньги его шли, а на него самого. И в этом раздумье находится он вот уже лет восьнадцать. Доктор при нем — Шульц или, как его… Фриц, как его… Только он его и надоумил — прикинуться бедным, чтобы веру в них получить, так сказать… От женского пола, искренность увидеть, и ясно чтобы все было.
— Ну, и что же, прикинулся? — спрашивают друзья.
— Да. Притворился. Вот бедный, такой бедный, и лицо делал такое скучное, как у бедных. Его Фриц-то, доктор-то его, и возил в заполночь — в рестораны, в «Яр», в «Стрельну», в «Мавританию», в разные. Так там певички окончут свою работу, отпоют, ну, он и присматривает — понравиться хочет, внимание обратит какая, может быть… В зале или в саду дожидается. А доктор-то Фриц научил, должно быть, Женю Крошку, Огонек и Шуру Ветерок, Сашу Пароход, чтобы занялись с ним.
— Ну, и что же?
— Оделся он плохо. Войдет в сад к разъезду, поздно, сядет сбоку за столик, спросит стакан чаю, грустный такой сидит… Ну, какая посмотрит, спросит:
— Это что вы чай пьете?
А он говорит:
— А что ж?
— Шампанское спросите, угостите.
— Где ж… Я не пил шампанского никогда, да и не в средствах…
— Вы же Березов?
— Нет, ошибаетесь, мадам…
Узнают его, как ни бьется, ничего не выходит. Доктор-то Фриц видит, что дело не идет, говорит ему:
— Повеселей немножко…
А тот так в роль вошел — бедного-то, прямо что хочешь, бедней его нет никого. Женя Крошка, Ветерок говорят: «Невозможно, ничего не поделаешь…» Такой грустный, бедный, плачет, не ел неделю, говорит, ничего, зубы болят. Лицо такое у него — глядеть жалость. Женя дала ему двугривенный…
— Ну, и что же, взял? — спрашивают гости.
— Взял!
— Да неужели?
— Уж очень в роль вошел… Его Фриц, доктор, в Париж повез. Там-де найдет. Но там еще хуже вышло. Старушки смотрят, жалеют, а ему старухи-то на кой черт. А для молодых лицо уж очень грустное, не подходит. Так ничего и не вышло…
Зимний вечер. У хозяина особняка в Лужковом переулке собрались приятели.
— Был со мной случай такой, — рассказывал хозяин. —
— Деньги мне кто-то прислал, много. Что-то страшно, — говорит, — не знаю, куда их деть.
А я ей говорю, шутя так:
— Отдайте в приют бедным детям.
Сам думаю — не отдаст, конечно. А на другой день она, веселая, подходит ко мне, из сумки вынула — показывает квитанцию.
— Внесла, — говорит, — в приют. Как приятно было. Спасибо, — говорит, — вам, что научили.
Узнал я, верно, внесла. Спросил я у ней:
— Зачем себе ничего не оставили, ну хоть бы половину?
— Нет, лучше все, — говорит. — Деньги, — говорит, — такие чистые, не мои. Хорошо в душе было, когда деньги я давала. Так хорошо, — показала она на грудь, — как не бывало раньше.
Сознаюсь, понять я не мог, что она за женщина такая. Нравилась мне. Только вижу, я ей не нравлюсь ничуть, а деньги у меня просит. И опять, чтоб в приют отдать, не для себя. Что за блажь!.. И вот она мне совсем разонравилась… Ну, как все это разобрать? Скажите, как вы думаете?
Хозяин и приятели-москвичи задумались.
Меценат
Летят воспоминания к брегам бесценным родины моей… И, как калейдоскоп, сменяются картины ушедших далеко забытых дней.
Начало Великого поста. Помню я с детства пост Великий. Кругом делалось тише, скромней, даже на улицах. Говорили и смеялись не так громко, и не было видно пьяных. Пост Великий. А дома за столом капуста кочанная с маслом, суп грибной, жареные снетки белозерские, солянка с рыбой, и уж нет мяса и в помине. За чаем сахар постный, разноцветными кубиками, изюм. Моя няня, уже старушка, в большом черном платке, строго постится, рыбного не ест, ходит и к утрене, и к вечерне в церковь…
Нравится мне Великий пост потому, что в саду за забором, где недавно были сугробы — не пройдешь, теперь — большая лужа, оттепель. За частыми сучьями лип видно, как просветило голубое небо, какое-то другое, чистое, весеннее. Как хороши эти просветы, как радуют! В душу входит что-то, чего не расскажешь, невозможно рассказать.
А утром, за чаем, в корзинке румяные из теста жаворонки [558] , с черными глазами из коринки, — как радостно! И еще хлебные кресты. Это все предвещало весеннюю радость, разлуку с долгой, суровой зимой.
Помню, когда в мою комнату утром вливалось солнце, золотило лучами своими косяк окна и мой стол с тетрадками. А на окне, между рамами, на белой вате, пестрели нарезанные шерстинки ярких цветов.
Мне казалось — до чего хорошо жить, — идет весна. Мечтал, как я пойду далеко, в Медведково, в лес, на реку Яузу, к мельнице, а ружье-одностволка висит на стене и пороховница. Я каждый день чищу ружье.
558
…из теста жаворонки… — ежегодно к 22 марта, дню праздника Сорока мучеников Севастийских, принято делать постную выпечку в форме птичек. Праздник также ассоциируется с приходом весны.