«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
Дурак
Грязной дорогой, поздней осенью, ехал я со станции с приятелем своим — драматическим артистом. Телега возчика кренилась дорогой из колеи в колею по проселкам. Колеса вязли в лужах. Далеко над лесами светилась узкая полоска осенней зари. Такая грусть…
Вез нас молча, закутанный в армяк, крестьянин — попутчик из соседней деревни.
— Ы-ы-ы… ну… — помыкал он лошаденку. — Трогай…
Лошадь стала.
— Вот, чего тут… — сказал возчик, — кака лошадь… старуха. Хорошу лошадь на войну взяли… сына тоже угнали… На кой ляд эта война-то пошла… — И он дергал вожжи. — Царь-то нешто не видит, как мужик живет. Поругались
— Ну, что же, штраф-то уплатил? — спросил я у мужика.
— Нет, у меня нету, пущай сажает. Тольки не посадит, попугает, помучает — боле ничего.
И опять мы ехали молча. Уж зорька потухала за далекими лесами.
— Да… эх, мать честная… — сказал крестьянин, спускаясь с пригорка, — ы-ы-ы… ну… сердешная, чего… От сына-то нет вести… Помер он аль жив, невесть… У меня было двенадцать рублев, так ему, когда пошел на войну, отдал десять, сахару на дорогу купили, чаю, чайник жестяной, иголки, нитку, пуговиц… А то как же, надо все… А три с полтиной теперя нету, как хошь. Ну, сажай, пусть сажает, отсижу… Я уж сидел, черт с ним, с анафемой. Да это не наш лесник-то, я на объездчика попал… Старается, себя показывает перед начальством… Анафема… Осину-то жалко, она сгниет — боле ничего. Эх, трогай, грех неровный… — понукал он лошаденку.
— Я тебе дам три с полтиной, — сказал я возчику.
Он как-то сразу повернулся весь, откинулся и посмотрел на меня серыми глазами с удивлением.
— Да ну? — сказал он, — вре… Правду дашь? — Он снял обеими рукавицами большую рваную шапку и поклонился. Помолчав, сказал: — Отдам, значит, теперь им, анафемам… Только осину мне не отдадут. А я уж лучше отсижу, пущай… Я на трешницу куплю опосля пяток эдаких-то. Надо мне — и печь подпереть, да и сзади кренит избу — не упала бы, вот что… Да я уж думал — пущай падает: сына угнали… Вот одно — внук есть. Старуха тоже… Жена сыновья ушла в работницы, внука жаль… Эх, ну, трогай, грех неровный… Скоро вот за мостом… дотягивай… Живот тоже — в чем душа держится… Отслужила, знать, службу, сердяга, едва идет…
У крыльца дома моего я отдал три с полтиной крестьянину и еще рублевку за подводу. Он пристально смотрел на деньги. Сначала прятал их в дырявую шапку, потом вынул, думал — куда спрятать. Запихал за голенище грязного сапога.
— Ну, ладно… — сказал он как-то тихо. — Вот што: я тебе, барин, возка три хворосту привезу. Оно немного — я знаю, но вот уж живот-то у меня… — показал он на лошадь, — плох… Вот кады снег подет, тады привезу, легче будет… Ты потерпи, недолго… сдел милость. Я-то пойду отсижу. А деньги… то-се надо… Внуку портки, лапотки, сахарку надо, чего-ничего, то-сё… Спасибо тебе, барин.
Вечером за чаем сидели у меня сосед мой, крестьянин, Феоктист Андреевич, приехавший со мной артист и слуга мой, Ленька. Феоктист сказал мне, что крестьянин, который привез меня, — Кузьма из Никольского.
— Версты четыре отселе… из деревни, бедный он, все сам через себя. Потому — с дурью он. Почитай, что полгода по каталажкам
— Ну что за охота говорить о дураках? Вот я приехал на охоту, — сказал мой приятель, артист, — хорошо бы узнать, где здесь водопой.
— Водопой? — переспросил Ленька, — какой водопой?
— Ну, какой водопой, ну, где лоси и олени здесь воду пьют.
— Ну, это неизвестно, — сказал я, — река здесь кругом и болота, ручьи… Много воды, кто ж их знает, где они пьют, где их водопой…
— Хороши охотники, — заметил, огорчась, артист. — А я был уверен, что на водопое возьму лося.
— Да ведь есть такое место, — сказал Феоктист.
— А где же? — спросил я.
— Да вот, — уверял Феоктист, — есть. Много про то я слыхал. Тут недалече, на Ремже, повыше мельницы, с версту отседа, не боле. Там, под кручей, видали лосев — по ночам пьют воду, мельник сказывал. Там лоси завсегда держутся… Глухо место, и днем нипочем не пролезешь, заросль такая и топь… беда. Там, в версте, лесник этот самый, что поймал Кузьму, живет. Вы знаете его, Кинстинтин Лисеич, вы у него картину списывали.
— Как же, знаю, — ответил я. — Андрей Иванович человек хороший.
— Пойдемте к нему, — предложил артист.
— Ночь тихая, — говорю я, — что ж, пойдемте.
Было еще не поздно. Мутная осенняя ночь, тишь кругом. Пахло сырым листом, землей, когда мы шли краем леса у речки. Сапоги вязли в разрыхленной тропинке. Темнели леса, потеряв покров листьев. Серое небо светилось в тучах, за которыми прятался месяц. За ветхим мостом через речку показался стеной большой темный лес. Широкий проселок поворачивал кверху, и лес все становился больше и больше. С краю его мы увидели огонек в доме лесничего.
Приветливо нас встретил Андрей Иванович, захлопотала жена ставить самовар. К столу подали меду, лепешки, грибы.
— Вот рад! — говорил лесник.
— Мы к вам ночью норовили, — сказал артист, — слышал я, что здесь недалеко водопой, лоси пить приходят.
— Есть, есть… — сказал лесник, — это точно. Только где ж — пройти туда невозможно. Топь. Пытали. Вот Казаков со станции тоже хотел лося стрельнуть. Нет, не подойдешь… он сам едва из топи живой ушел. Ведь там глубь какая… А вот лосям можно, они знают, как где прыгнуть. А где ж человеку до их… Я ведь видал, он чисто стрела махает; глядеть красиво: рога-то на спину кладет и летит — чисто птица. Ну, и краса…
— А я надеюсь пройти, — сказал актер. — Опасность — это моя стихия… Люблю жить на краю гибели.
Лесник посмотрел на него пристально и заметил:
— Барин, видать, что вы франтовой. Только нет, не пройтить и вам. Прямо нипочем — утянет. Там ступил — ну, и прощай, и нет тебя. Глубина…
— Андрей Иванович, — спросил я, — а что, Кузьма Никольский осину, говорят, свистнул у тебя в лесу. А теперь, говорят, ему штраф.
— Э-э… кто тебе сказал? — удивился лесник.
— Да он сам, — говорю я.