«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
— Вот я вчера ехал в Петербург, с курьерским, какие жулики бывают. Или растяпы. Я, понимаете, спал, а пассажир, сосед, мое пальто надел и ушел. Вот на этой станции, кондуктор говорил. Главное, у меня паспорт в кармане был.
«Вот, — думаю я, — черт, что!» Батюшки! а пальто-то его на мне надето. И мое висит тут, рядом. А сосед говорит:
— Далеко еще до Москвы-то. Вздремнуть надо. Хорошо, — говорит, — просторно, одни едем.
Лег он и спит, всхрапнул. Я пальто его снял. Оставил паспорт его в кармане. Надел свое пальто, взял чемодан и тихонько вышел из купе и сел в другое. Место было свободное.
— Ну и что
— Нет! — сказал Коля — Это еще не все.
Жена доктора Голубкова, которой муж рассказал чудесный случай с его пальто, на другой день была сама не своя. Ну, женщина, конечно. «Вы, — говорит она мужу, — изволили в Петербурге быть, да?!.» Доктор удивился тону супруги. «В Петербурге, а что?» — «Вы лжец! Я несчастная!» — упала в истерику, как полагается. Доктор не понимал, в чем дело, а жена ему кричала: «Лжец, лжец!» А у него прием, больные, он в отчаянии. Жена уехала с дочерью к своей мамаше. Написала ему, что он скрыл от нее, что был в Волочке. В паспорте отмечено. Доктор был поражен. Ездил в Волочек, узнал у пристава, что был у него доктор Голубков, хвалил ему доктора пристав. Говорил: «Вот доктор, вот доктор, лекарство такое, кали броматум, что болезнь как рукой сняло».
— Как же это ты, Кокоша, все узнал? — удивились мы.
— Узнал, да я лечился у него — так расстроился, пришел к нему и рассказал все. Он был рад, жена — тоже, только удивлялся: как это кали броматум от кашля помогло.
Мороз
— Ну и мороз сегодня, — ставя на стол самовар, говорит тетенька Афросинья.
К утру в деревенской моей мастерской — холодно. Окна сплошь в узорах мороза. В них ничего и не видно. Я лежу, смотрю на стекла. Какой художник — мороз! Горы, леса. Вставать как-то не хочется. Слышу запах дыма. В комнате рядом, в мастерской, приятель, Василий Сергеевич, кричит:
— Эк дыму напустил Ленька!
Слуга Ленька медленно так говорит:
— Дым не идет в трубу что-то, от морозу, должно быть.
Я наскоро одеваюсь, иду в мастерскую, дым. Приятели мои еще лежат на тахтах и молча сморят. Приятель Вася, в егерской фуфайке, сует в камин газеты. Они пылают, а дым идет назад из камина. Он, кашляя, отскакивает. Приятели мои, Сучков и Юрий Сергеевич, мигая от дыма, встают и молча одеваются.
— Камин ваш… ни к черту! — говорит Павел Александрович, надевая пенсне и глядя на камин.
— Камин я делал! — говорит Василий Сергеевич.
— Колено, должно быть, сломалось в трубе, — говорю я.
— Колено сломалось! — повторяет приятель Вася Кузнецов. — Нет, уж простите, колено сломаться не может. С кем вы разговариваете, вы с архитектором разговариваете, да-с. Вот видите, прогрело сейчас трубу, вот дым уж и вытягивает. Я-то знаю-с. Это значит — мороз за сорок градусов, вот что-с. Вы с архитектором разговариваете, да-с.
Приятель мой, архитектор Вася, человек огромного роста, с красной физиономией. Он говорил все так серьезно и деловито, потом, взяв с гвоздя полотенце, пошел в коридор умываться.
В комнате все еще стоял дым. Хотели открыть форточки — невозможно.
— Заиндело… — сказал Ленька.
Отворили дверь в коридор, и все, взяв полотенца, простыни, махали ими, выгоняя дым в коридор. Тетенька Афросинья, ставя на стол оладьи, вздыхая, говорила:
— Эх, и мороз… и-и-и!.. Лиха зима! Куры бы не
Я и Юрий Сахновский пошли посмотреть на кур. Куры тихо сидели в комнате сторожа-дедушки, нахохлясь, а дедушка, как-то серьезно посмотрев на Юрия Сергеевича, сказал:
— В эдакую стужу надоть киндарь-бальзам пить. От морозу всегда пил его, и купцы в Нижнем пили все, и в дорогу брали с собой, чтоб не смерзнуть.
Утро. Сквозь морозные окна, во мгле, блестят желтые лучи солнца. Как-то хорошо в комнате. Самовар, трещат дрова в камине, чай со сливками. Лица у моих приятелей свежие, розовые, как херувимы восковые, которых вешают на рождественскую елку. Но почему-то все такие серьезные.
Медленно говорит Ленька:
— Серега Кольцов в такой мороз приехал со станции. Вот мороз тоже был… У него ухи отмерзли и раскрошились, как баранки, а потом летом выросли опять.
— Ну и врешь, — сказал доктор Иван Иванович серьезно.
— Нет, правда. Я сам видел. Только ухи были поменьше уж…
— Во-первых, не ухи, а уши, — сказал Иван Иванович серьезно.
— Ну, довольно этого вздора, нужно подумать, что же в такой мороз — никакой охоты! — задумавшись, сказал Павел Александрович, глядя в окно.
— Вороны на лету замерзают… — процедил Ленька протяжно.
— Опять ерунда, тогда бы ворон не было, — заметил серьезно Василий Сергеевич. — Вот градусник у вас замерз. Это ты его испортил, — сказал он, глядя на Леньку.
— Чего ж, вы сами его велели кипятком полить — он и лопнул…
— Ух, ты, ну и стужа… — потирая руки, говорит, входя, Герасим Дементьевич — деревенский охотник. — Во, и мороз… А ловко на лыжах, прямо сами едут… Гладь… крепко, снег ровный.
— Герасим! — обрадовались мы. — Садись, — говорим.
— Подлей ему в чай коньяку, озяб, поди. Как же это ты пришел?
— Узнал, — говорит Герасим, — со станции сказывали, что приехали вы. Думал, пойду. Теперь вот погреюсь, ну и пойдемте, Пал Лександрыч, вот за край мохового болота. Сейчас заяц крепко лежит, в мороз-то близко подпускает. Вся тетеря теперь в снегу сидит, прямо на лыжах на ее наедешь… В снегу сидит — греется. В снегу-то тепло…
— Верно, — говорю я, — тетерева в снег зарылись глубоко. Не мерзнут там.
Лес был покрыт густым инеем. Тишина. Какое-то особенное царство мороза. Узоры ветвей четко белели кружевом, выделяясь ровно на синем небе. Синие тени ложились от нас по белым снегам, когда мы шли краем лесных релок [632] . Впереди Герасим идет по следу и останавливается, поднимает руку. Мы подходим к нему. Он тихо говорит нам: «Петля… расходись…» И только мы отошли на лыжах, Герасим крикнул: «Береги!..» Раздались выстрелы, и я увидел, как мелькнул заяц и пропал под горкой сугроба. Герасим быстро шел и, наклонясь в кустах, поднял зайца.
632
релка — небольшое возвышение на низменности (бывает в заболоченных низинах).