Тогда, когда случится
Шрифт:
– А вообще, Славк, я ж, было, хотел в ОМОН проситься. Классно у них.
– Ты с командиром или замом поговори.
– А! Теперь, после этой долбаной свадьбы, не на что надеяться. Хотя ж в бою-то я не струсил. Как думаешь?
– Так ты на это и напирай.
– Попробую. А ещё... правда, что у тебя тут с чеченкой шуры-муры начались?
– Кто сказал?
– Болтают. Только мне что-то не верится: такого не бывает.
– Чего не бывает?
– Ну, с чеченкой. Чтобы их девка с русским. Убьют сразу.
– У нас особый случай.
– Смотри, поостерегись.
– Не помешаю?
– Иван Петрович приткнулся к торцу со своим тазиком.
– Требухой испачкался, сполоснусь, пока время есть.
–
– Славка сплеснул последние капли.
– Пойду, развешаю на солнышке.
– Ты, это, иди за двор, к колючке, а то здесь уже все верёвки заняты.
– Слушаюсь!
Мимо глубокой ямины под "непищевые отходы", мимо выгородки с вечно спящими за ненадобностью овчарками, промеж раскидистых конских "пальм" Славка вышел к заворотной двуэтажке, на крыше которой столько пережил. А, кстати, он потом, когда собирал гильзы, промерял: обе снайперские пули вошли значительно выше и не смогли бы зацепить. Но, всё равно, он теперь перед Женей должник.
От задней стенки здания, по-над притоптанной полынью к остаткам непонятной конструкции из гнутых и сваренных труб тянулись капроновые шнуры, увешанные цветными прищепками. Славка поставил тазик, вынув первую майку, с хлопком стряхнул её и растянул на ближнем шнуре. Потянулся, было, за второй, но, уловив за колючкой какое-то чуть заметное движение, присел в низкие и редкие травины: кто?! Что там?
Шагах в двадцати за заграждением, где начинались заросли буков и акации, стояла Лия. В неизменных белом платочке и длинно облегающем коричневом платье.
– Привет.
Её двадцать шагов, да с этой стороны десять - на таком расстоянии голоса не слышно, только губы шевельнулись. Выпрямившись, Славка отёр ладони о брюки и, подойдя к колючке, осторожно навалился на столб:
– Привет.
Она, чуть помешкав, тоже сделала несколько быстрых мелких шажков, ловко переступая через густо рассыпанные ржавые банки, но до проволоки не дошла, остановилась на полпути и чуть-чуть заметно улыбнулась себе под ноги:
– Как ты?
– Нормально. Служим. Стоим на страже конституционного порядка и восстановления народного хозяйства. Жуликов ловим по возможности. Жарко только у вас, непривычно жарко.
– Ты из Сибири?
– Так точно, из самой глубины сибирских руд.
– Далеко.
– Но ты знаешь, мне это чем-то даже нравится: и климат у нас почеловечнее, и сами человеки тоже... не так часто стреляют.
– Я знаю, мне мама рассказывала.
– А кто у тебя мама?
– Она русская. Вернее, украинка.
– А и, правда: лицо у Лии совсем светлое, и такие большие карие глаза у хохлушек тоже часто встречаются.
– С Херсона. Только очень давно с нами не живёт.
– Умерла? Прости.
– Нет. Тебе не понять.
– Прости.
– Я завтра опять приду?
– Согласен.
– Тебе чего-нибудь нужно?
– М... не знаю.
– Ладно, пока.
– Пока.
Она резко повернулась и, всё теми же мелкими ловкими перешагиваниями, почти убежала в заросли. Тоненькая, вся какая-то беспомощно гибкая, как червячок. И чего приходила? Совсем ещё девчонка.
Славка уже хотел вернуться к своему тазику, когда заметил, нет, ощутил в кустах новое шевеление. Ну, что ещё? Из рябой тени акации, словно из кипящей серо-зелёной мути, проявился силуэт большеголового худенького человечка. Стоп! Где Славка видел это?! Скособоченный карлик в сером перешитом плащике и синих женских сапогах.... Это, это же... горбун! Тот самый.... И тогда он точно так же покачивался на каблуках, и разной длины его руки с толстыми прокопченными пальцами прихлопывали набитые чем-то карманы.
По глазам изнутри черепа ударило эфирно жидким пламенем. Славка глубоко выдохнул и осторожно отнял ладони от лица: видение не пропало, и он очумело смотрел, как неловкой припадающей походкой маленький человечек удаляется вслед Лие.
–
– Старый заглянул из-за плеча неожиданно, и, если бы в другое время, то, наверное б, испугал.
– Так. Солнышко допекло.
– Зря с босой головой ходишь. Не Сибирь. И ещё, это, Слав, погоди-послушай, что сказать тебе хочу. Не обижайся, от чистого сердца, поэтому прямо в лоб: ты бы перестал с этой соплюшкой играть! Чего-то мне нехорошо, неуютно. Я, если честно, уже не раз себя корил, что начал тебе записочки передавать. Не могу объяснить толком, но кошки скребут.
– А чего ты так обо мне заботишься? Я, вроде, давно большой мальчик.
– Большой-то большой, но всё равно мальчик. Для меня вы все здесь как сынки.
– А это уже совсем лишнее.
Иван Петрович извиняющеюся дёрнул плечом, и, ещё на раз расправив на провисшей верёвке свою блеклую тельняшку-безрукавку, неспешно направился к базе. Бузит парень, булькает. Все они, нынешние молодые, не научены уважать чужой возраст. И опыт. Словно все безотцовщина.
Вот и со своим Александром он тоже, было дело, хлебанул, пока выправлял пропущенное: малой рос, формировался, ему для подражания живые мужские примеры требовались, а отец с дежурства да на подработку, в детсаду же всех подряд воспитывали тётки. Первая учительница - женщина, классная - естественно, и в старших классах из мужиков - только историк да физрук. Вдобавок, Александр сызмальства каким-то бирючом пошёл, всё сам по себе, молчком да бочком, ни в какую секцию или кружок не загонишь. Вот и пришлось уже с подростком за всю систему воспитания отдуваться, как однофамильному сержанту Павлову - делая вид, что "его много": на зарядку вместе вставать, в бане париться, показывать как по-военному драют пол и заправляют постель, чистят обувь и гладят брюки. А, иной раз, буквально силой вывозить на хоккей или рыбалку. Ещё парень узнал, что он должен уметь варить украинский борщ и уступать место в транспорте, бить точно в челюсть, всегда и от всех защищая сестрёнку. А за враньё, за спрятанный дневник с двойками или, там, грубость к матери, случилось порой и "плюшек" ему получать. Напрашивался, чего скрывать. Но, а как иначе? Рожаем для себя, а воспитываем для чужих.
Ивану Петровичу стукнуло тридцать два, когда врачи окончательно утвердили: детей от него быть не может. Такой вины перед женой никому никогда не избыть, и он ей честно предложил разводиться - пока в силе и в красоте, вполне успеет найти себе счастье. Алка неделю с ним не разговаривала, два раза съездила к матери, почернела, подурнела, одни глазищи светились, как после болезни. А потом предложила взять сына в детдоме.
Они остались теперь на всю жизнь - те ужас и боль, которые они пережили, когда десятки детских личиков, как подсолнушки, потянулись к ним со всех сторон в немой (им это настрого запрещали воспитатели) мольбе: "Возьмите, пожалуйста, возьмите меня"! Светлые и чёрные, лобастые крепыши и худенькие скелетоны, постарше и совсем ещё малютки: "Возьмите, пожалуйста, возьмите меня"!
Поэтому Ленуську они привезли прямо из роддома.
Конечно, поволновались, но брат с первой же секунды впал в тихий, зачарованный восторг перед живой, шевелящейся куколкой, и никак не хотел расставаться с ней. Особенно полюбил вместе с мамой купать "пупсику", напевая в ванной сестрёнке самим сочиняемые песенки.
ШЕСТЬДЕСЯТЫЙ ДЕНЬ.
Ханкала. Разогнавшись по идеально гладкой долине, ветер рвал рокот четырёх "вертушек", беспрестанно контролирующих периферию необозримого скопления длинных бараков, ангаров и сараев, напоминающего временные города нефтяников или золотоискателей, забранных в каре тройной линии обороны. Забивая мельчайшим песком и травяной пыльцой доты и вкопанную бронетехнику, ветер плескал знамёнами над штабами, посвистывал в проводах, солил глаза и прибивал белые дымы дальних учебных атак.