Тогда, в дождь
Шрифт:
— Порядок навести, вот зачем!.. Чтоб у нас из читального зала пьяных… сколько работаю, ни разу таких мерзавцев…
— Не надо, — пробормотал Ауримас, сообразив наконец, в чем дело; его сжигал стыд — не потому, что швыряться подшивками неприлично, а потому, что он не понял раньше… как он не понял ничего раньше — ведь письмо, которое он получил вчера… этот голубой, мятый конверт… можно не сомневаться…
А того уже не было, хлыща с бакенбардами, ни в гардеробе, ни в коридоре, ни на главной лестнице, под которой, как в стародавние времена, играли в пинг-понг: цок-цок-цок; «Эй, парень, сыграем!» — чуть было не крикнул Ауримас, но вовремя удержался; мальчуган протянул шарик другому, более рослому, кивнул: «Твоя подача!» — и с поднятой красной ракеткой отступил назад к стене, где, небрежно кинутый и позабытый, валялся желтый школьный портфель; Глуоснис двинулся дальше — —
— Говоришь, бакенбарды, — насупился Мике Гарункштис,
— Бой? Где?
— В правлении.
— Что за бой?
— Самый что ни на есть. И все-таки приняли…
— Приняли?.. Кого?..
— Балда! Тебя, вот кого. Ты принят в секцию, старик. В секцию молодых писателей…
— Принят?.. А как же… тогда…
— Стоит помнить всякое! — Мике усмехнулся. — Когда ел, а когда отрыжка!.. То, старик, было тогда, а теперь — это теперь. По-твоему, я, Гарункштис, потерплю, чтобы нашего настоящего друга… комсомольца… Словом, с тебя пол-литра! Не сейчас, так от премии…
— От премии? От какой премии? И ты туда же!
— Ну, не суетись, — Гарункштис похлопал его по плечу — по-отечески, почти как Даубарас, с нескрываемым превосходством. — Не прикидывайся Иванушкой-дурачком. Гарункштис знает все. Ты и понятия не имеешь, сколько я всего знаю…
Он повернулся (сапоги сверкнули зеркально) и побежал на лестницу, по которой, расцветая улыбкой спускалась Марго. Ауримас поспешил к выходу.
Он брел по пасмурной улице, утопающей в промозглом, сыром тумане; он размахивал обшарпанным портфельчиком гимназических времен (бабушка отыскала на чердаке) и думал, куда бы сегодня податься после курсов — на Крантялис или все-таки к Сонате; не прельщал его обед за столом с салфетками у Лейшисов, не привлекал и столь знакомый, смиренный, безнадежный, как сама старость, жест бабушкиных рук, которым она выразительней, чем словами, опять ответит на его немой вопрос: что на обед; потом она присядет в углу кухни на низенькую скамеечку (нахохлится на ней по-куриному), будет смотреть на него и растирать, знай растирать ладонями свои источенные ревматизмом колени; он думал, хмурился и проклинал свой желудок, где словно рокотали и завывали органные трубы; шел, помахивая портфелем, клял свой желудок и опять волей-неволей помышлял о премии, которая теперь — о, ангельская простота! — вовсе не представлялась ему такой незаслуженной и далекой…
XIII
— Глуоснис! Кто здесь Глуоснис? В прокуратуру!
Голос разнесся по длинному коридору, забивая остальные звуки, — мощный голос инспектора по кадрам: слово «В прокуратуру» он выговаривал подчеркнуто четко, раскатывая «р»; вызывающе благообразный облик инспектора показывал, что повторять свои слова дважды он не намерен; это был пожилой человек, немало повидавший на своем веку, а уж студентов он принял и выпустил видимо-невидимо. Повестка в прокуратуру ничего приятного не сулила, это было ясно кому угодно; принесли ее на большой перемене, как раз когда все готовились к контрольной по алгебре; Ауримаса в аудитории не было, и листок начал гулять по рукам, пока его не разглядел весь курс; было чему дивиться. Глуоснис? Ауримас? Литератор, что ли? Да ведь он на курсы пришел прямо из горкома комсомола, а там, говорят, он всех направо и налево учил высокой морали; разве у таких бывают какие-нибудь дела с прокуратурой? Выходит, да, бывают, если им носят такие бумажки, если… Тут вошел Ауримас, и разговоры прекратились; ему подали повестку; некоторые курсанты потупились, словно сами в чем-то провинились, а староста группы, который в недалеком прошлом батрачил на кулака, медленно покачал головой — как усталая коняга, которую ничем не удивишь; у девушек глаза зажглись любопытством: дрогнет ли у Глуосниса рука, принявшая повестку, не отразится ли волнение у него на лице, — женщины всегда женщины; Ауримаса — в прокуратуру? А так славно танцует; неужели заберут? Забавно, что он натворил? Ничего себе, такое не каждый день увидишь; слыхал, старик, Глуосниса, этого сочинителя, — в прокуратуру?..
Ауримас взял повестку безмятежно, как бы шутя; первое, что он подумал: пошутить решили однокашники; как, что? Прокуратура? Нашли время шутки шутить — перед контрольной по алгебре, не могли придумать что-нибудь позанятнее… Он еще раз взглянул на листок, поднес его ближе к глазам — и вдруг почувствовал, как заливается краской: он узнал этот росчерк и печать тоже; понял, что краснеет, и отвел глаза, посмотрел в окно, будто там искал слова, которые полагалось произнести в данную минуту; ребята и девушки сбились в кучку, ждали; на курсе вроде бы секретов… не водилось — какие уж тут секреты; но не было и слов для такой минуты; Глуоснис стоял и смотрел в окно, лихорадочно прикидывая, для
Потом час на длинной, дощатой, с вытертым до блеска сиденьем скамье в коридоре светло-бурого цвета; час глухого мучительного молчания; повестку он подал одутловатой, неряшливо размалеванной секретарше, которая печатала указательным пальцем на разболтанной, дребезжащей, облупленной машинке; шаткий столик на трех ножках, казалось, вот-вот рассыплется от ударов секретарского пальца; не утруждая себя глубокими наблюдениями, можно было понять, что учреждение существует на государственную дотацию и не намерено ошеломлять посетителя роскошью своего убранства. И это в свою очередь внушало почтение к двум солдатским шеренгам комнат по обе стороны сумрачного и сырого коридора, — уж им-то, вне всякого сомнения, полностью чужды алчность или мелкая суета простых смертных; кесарево — кесарю…
Он вспомнил, что не спросил, зачем его вызвали, и опять открыл дверь в комнату, где помещалась размалеванная девица; секретарша перестала печатать и, застыв с поднятым над клавиатурой перстом, повернула к Ауримасу свое аляповато накрашенное лицо; помимо всего, она была еще и злюка.
— Все теперь ни при чем, гражданин, — осадила она его, хотя Ауримас спрашивал вовсе не об этом. — А правду знает только товарищ Раудис. Ожидайте там, — она показала глазами на коридор; Ауримас вернулся на скамью.
Только сейчас он обратил внимание, какой это был длинный коридор и как низко над головой нависал потолок, — это был рукав, в котором, с опущенными головами, заложив руки за спину, бесшумно, словно тени, маячили люди; а вдруг это были тени тех, оставшихся на улице; длинный, низкий коридор, проплесневевший, как старый картофельный мешок; топили здесь, по всей вероятности, тоже параграфами да пунктами кодексов; его уже познабливало; сама обстановка тут способна кого угодно придавить к земле, обнажить его жалкость; а тут еще эти двери… Все до единой без табличек, помечены только номерами, отворяются беззвучно, как в сновидении; Ауримасу даже подумалось: уж не снится ли ему все? Смутное это чувство не покидало его, пока он шел по коридору до самого темного, глубокого угла, где он и остался; к сожалению, это была явь, и он сам, как никогда трезво, отдавал себе в этом отчет; уши помимо его желания ловили каждый звук.
— Говорят тебе: записывай, — расслышал он и увидел, как мимо прошли две официантки с Крантялиса; Ауримас поспешил отвернуться. — Все надо записывать: когда пил, где да с кем… все в тетрадку… сколько когда спиртного заказывал…
— А бес его знает сколько… Приходит тогда… здрасте…
— Ладно — потом!
— И целоваться лез… облизывался, как кот на…
— Потом, потом…
Женщины прошли мимо, даже не глянув на него, — уф, пронесло; зато пристал коренастый, упитанный здоровяк в кепке; подошел, прищурился и слегка поизучал Ауримаса, потом пристроился рядом.