Только один человек
Шрифт:
— Какой-то звук послышался, — заметил Уваншпта. Поддавшись сомнению, он отпустил волосы жены и поспешил к верховному жрецу, который сидел недвижно, как изваянный из камня, уставившись в облюбованную исполинскую глыбу и своим настойчивым взором пододвигая на скалистом склоне камень к камню.
— Что тебя привело? — вопросил он, поведя на Уваншпта мутными глазами.
— Пришел исповедаться.
— Говори.
— Великий жрец Убаинер, я не совершал зла.
— Знаю.
— Я не воровал, никому не завидовал, никого не грабил, сам не убивал никогда человека и приказа о предании человека смерти не отдавал.
— Знаю.
— Я никогда не лицемерил ради своего возвышения, никогда ни на кого не доносил, не лжесвидетельствовал, не предавался распутству, не осквернял уста свои бранью.
— Знаю, Уваншпта.
— Не закрывал глаза и уши свои перед правдой, никого не оскорблял ни словом, ни помыслом, не был жесток
— Знаю, Уваншпта, сынок.
— И лишь в одном я грешен: в лицемерии, во имя сохранения жизни, перед великим фараоном — да продлятся его дни и да пребудет он здрав и невредим! — я лицемерил и продолжаю лицемерить.
— Почему, Уваншпта?
— Женщину одну я люблю, Майятити, и хоть мне, начальнику строительных работ, непростительно терять время, не могу я, тянется мое сердце к ней, и пусть люди сочтут это за измену и праздное времяпрепровождение, но быть с ней, с этой женщиной, и вести с ней игру, великий жрец Убаинер, очень и очень нелегко.
— Трудно тебе приходится, да?
— Очень, очень, невыносимо трудно.
— Но ведь она дарит тебе и счастье?
Уваншпта потупил голову:
— Безмерное.
— Послушай меня, сынок Уваншпта, — сказал жрец, возложив ему, коленопреклонному, на голову свою мощную руку, — в каждом из нас заложена частица верховного владыки Земли и Неба, а в тебе она большая, чем в других. Когда-нибудь позже вы, люди, поймете, что начало начал всего — Слово. Тут, в нашем Египте, этого пока не ведают. У тебя первого дрогнуло твое многоемкое сердце. Хотя здесь, у нас, в обширной стране Осириса, употребляется множество слов, однако, начертанные на папирусе, они служат лишь возвеличению фараона и учету торговых сделок, ты же, взыскующий запечатлеть на папирусе, горячий, солнечный поцелуй, ты, жаждущий, с благоволения Майятити, чтоб из-под твоей руки пошел дождь и пораньше наступил рассвет, мечтающий населить мир лучшими смертными, ты, который хочет схватить за горло, придушить всякое зло, ты, как все, следуя принятому обычаю, величаешь фараона сыном Солнца; но ты должен твердо знать, мой Уваншпта, что истинным сыном Солнца являешься ты, и только ты, ибо именно ты носишь в себе тот светоч, который призван светить другим, и я, почитаемый за главную опору и радетеля этих ничтожно-мелких фараонов, дозволяю тебе нарушать тайком, исподтишка, повеления фараона! Так говорю тебе я,.верховный жрец Убаинер!
Возликовав от нахлынувшей многоцветной радости, наш визирь припал к стопам верховного жреца и прижался устами к его колену, а тот продолжал, возложив ему на голову и вторую руку:
— И более того, сынок Уваншпта, знай, что та самая женщина, Майятити, послана тебе мною.
Но о конце Уваншпта — несколько позже...
Вот о таких-то вещах, рассказанных Петеися Третьим, размышлял Вано, и, что самое главное, все это с благоволения нынешней, сегодняшней Майи. Но иной раз Майя куда-то на несколько дней пропадала, и Вано, ощутив себя совершенно беспомощным, без толку слонялся туда-сюда у главного места их свиданий — возле маленького стола в своей небольшой каморке; и хотя он, в общем-то, отдаленно представлял себе, что ему следует переложить на этот столь странный, столь пугающий чистый лист бумаги, однако всё становилось каким-то неясным, смутным, когда он зажимал между трех своих главных пальцев ручку кизилового цвета; но он все-таки писал и писал какие-то слова, и хотя нет на этом свете ни одного плохого, непригодного слова, ибо даже так называемые «плохие» слова иной раз, на своем месте, тоже оказываются очень хороши, но как только Вано оставался без Майи, им овладевал какой-то злой гений неподходящих слов, так что он, изводясь от своего бессилия, с мозгами и сердцем, словно терзаемыми клещами, даже испытывал стыд перед оскорбленной им бумагой. И как же ему бывало тяжело... Вано бы предпочел взламывать скалу тяжелой киркой, или улечься голой спиной на колючки ежа, или — как наихудший выход — поддавшись отчаянию после долгих дней бесплодных усилий, биться раскаленной, помутившейся головой о стенку, но он знал, что именно здесь, вот за этим столом, он должен был собрать свою — во всех ее разновидностях — волю, которой ему так сильно недоставало во внешней жизни, и здесь же, на этой бумаге, на этой самой бумаге, десятикратно исправить все те бесчисленные глупости, которые он совершил когда-то трезвым или же совсем наоборот, ну, а помаячить-пошататься без толку разве это так уж плохо? Отнюдь. Совсем не плохо, когда задыхаешься в четырех стенах, когда не находишь себе места от сознания собственной никчемности. Но бывало порой, когда он, уже вконец обессиленный и потерявший всякую надежду, только и мечтал, по-настоящему мечтал о смерти, кто-то
И он вспомнил: он вспомнил благодатный старинный двор трехэтажного дома, и в нем — одинокое дерево, бук.
«Ууф, теперь начнет полоскать мозги, — с досадой подумал Вано, завидев приближавшегося к нему материнского брата, одного из главных советников фараона — да пребудет он здрав, невредим и цветущ! — Мне как раз только до него!»
И действительно, тот остановился, да еще на самом солнцепеке. Но ему-то что, сопровождающие его рабы склонили над ним огромные опахала, а вот Уваншпта, предпочитавший, несмотря на свое положение, ходить в одиночку, без всякого сопровождения, чувствовал, что у него плавятся мозги под этим египетским солнцем.
— Если кто-нибудь что против нас замыслит, сынок Уваншпта, — так начал один из главных советников фараона, он же материнский брат, —сразу же донеси мне, а дальше мое дело.
— Хорошо-с.
— Будет губить юношей и отроков он, этот изверг. Ищи, к чему бы только придраться, и истребляй, истребляй эту нищую рвань; благо, радением нашего прославленного фараона — да пребудет он здрав, невредим и цветущ! — рабов у нас девать некуда. Всю эту голытьбу надо раздавить, попрать ногами, это от них вся смута, это они грозят нам опасностью, мой Уваншпта, а богачам-то небось бунтовать, сынок Уванпшта, не с чего.
— Конечно-с.
— Твоя сила должна заключаться в мастерском умении подбирать слова /«И этот меня тому же учит»/, а поскольку язык есть первейшее средство убеждения в общении между людьми, то и капни вовремя на того, кто тебе не по душе. Язык-то у тебя пока что на месте, вот и надо, следуя изречению мудрых, превратить его в меч.
— А как же-с, а как же-с. «Твой бы язык возглашенному священным крокодилу», — пришла в голову Уваншпта какая-то чушь: мозги у него плавились в этом пекле.
— Человек ведь не бессмертен. И не только простой человек; я вот и сам пребываю в сомнении, что тоже, возможно, безвременно опочу.
— Ах, дядя, ну как вы можете, ах!
— Не знаю, сынок, а только иногда такое лезет в голову... Да, так о чем бишь я тебе говорил; если ты от кого получаешь подарки или впредь ждешь выгоды, то такого не подводи под смерть. Доходы, братец, дело хорошее.
— Понятно-с.
— И здоровье тоже следует очень беречь. Вот не надо стоять с непокрытой головой на солнце, это вредно.
— Да-с.
— Смотри, с вдовами не связывайся, не наседай на них, благо на земле девчонок хватает.
— Да-с.
— Ведь верно, их пропасть?
— Ага.
— А для меня не присмотрел бы какую? — Это он спросил, выйдя из-под тени опахала.
— Да.
— Когда приведешь, мой хороший?!
— Как? Что? — смешался Уваншпта.
— Да нет, это я так,— поспешил сказать материнский брат и снова отступил в тень. — Иди, Уваншпта, доброго тебе пути.
— Я постараюсь.