Только один человек
Шрифт:
— Я знаю одно, — степенно заговорил обиженный Ушанги, — походи все люди на меня, на земле не было бы войн и никто бы не выдумывал всякой подлой чертовщины; не было бы шпи-о-нов и злобных со-гля-да-та-ев, воровства и убийств, все мы любили бы свою родину и уважали чужую, а еды-питья у нас было бы по горло, так как если я постараюсь, то могу трудиться что надо... А вечерком, сытые и довольные, мы рассаживались бы добрым кружком вокруг костра где-нибудь на лесной опушке и неспешно рассказывали друг другу всякие были и небыли.
—
— Зимой? Зимой мы собирались бы у камина, — невозмутимо ответил Ушанги. — А если бы тебя воспитали немного лучше, это было бы много лучше.
И именно теперь мне вспомнилась: «А если бы все походили на Ушанги...»! Ах, нет, нет, врагу, врагу своему не пожелаю скопища таких грустных, плаксивых, понурых... И к тому же еще каких-то потерянных... Но однажды Ушанги вдруг прорвало; я как раз составлял дополнительную смету, когда он встал над моей головой и спрашивает:
— А может, я цыган...
Я поднялся со словами:
— Ну что ты, Ушанги...
— Нет, то, что я смуглый и черноволосый, это даже очень хорошо, — утешал он самого себя, по-прежнему мучимый сомнениями.— Но, может, я все-таки цыган.
— Да что в тебе цыганского...
Но он, пропустив мои слова мимо ушей, принялся размышлять вслух:
— Нет, нет, цыганом я быть не могу. Я, правда, охотник скитаться с места на место, но страну свою люблю больше самого себя, а где у цыгана его родная земля, где край, к которому он привязан?
И снова обратился ко мне:
— Ведь верно, нет?
— Конечно, конечно, Ушанги.
Он уставился на меня, а я уже снова зажал между тремя пальцами ручку.
— Помешал, да?
— Нет, что ты! Чем ты мне можешь помешать, Ушанги.
Он еще некоторое время поглядел на меня, а потом сказал, прежде чем отойти:
— У каждого из нас свои заботы.
Он все плотнее поджимал губы. И это кто же — Ушанги, который прежде, если ему не о чем было поболтать, пристраивался где-нибудь сбоку припека и строгал палочку, мурлыча себе под нос:
Хэ-эй, хэ-эй, Окаянная ты баба, Дарья, Хэй...Но до своего ухода он все-таки разок отвел душу, ненадолго сделавшись прежним Ушанги; невесело, со свойственными ему причудами, но он кое-как разговорился. До окончания экспедиции оставалась всего какая-то неделя, когда он сказал мне, отведя глаза в сторону: «Не может того быть, чтоб не существовало выхода, уйду я». А кому было под силу отговорить Ушанги, добро бы он сам не запутался в своих многогранных устремлениях; какой такой выход он подразумевал, не знаю, но до станции я его все же проводил, кстати у меня там было и свое дело.
На сей раз мы все втроем забрались
— Хорошо еще, что я не итальянец, а то бы и вовсе свихнулся...
Я посмотрел на него с недоумением.
— Я оцениваю народ по его искусству!
Получилось это у него немного напыщенно, но он тут же поправился:
— Что поделаешь, только вечное имеет цену, по нем и следует ценить народ. Как бы ни почитали мы, например, прославленного Ньютона, но ведь факт остается фактом — в наши дни самый посредственный восьмиклассник знает отнюдь не меньше того, что знал Ньютон, чего никак не скажешь про сегодняшнего даже аспиранта в сопоставлении с Гомером.
— Оставим всю Италию в целом, возьмем только один ее город, но Флоренцию, — ведь это же и впрямь можно сойти с ума, особенно если сам ты флорентинец. Тут не просто голова кругом пойдет, а нечто похуже, хорошо еще, что я не тамошний уроженец.
Что же это такое он говорил...
— По Флоренции, не помню точно, в каком веке, — Трудный повел взглядом на лениво сеявший дождик, — одновременно ходили Леонардо и Микеланджело. Да еще, между прочим, и Рафаэль из Урбино. Вышагивали они по улицам Флоренции, твердя про себя заученные строфы великого поэта. Каково, а? Что скажешь?
Что я мог сказать. Моросило.
— А тот поэт, знаешь, кто был?
— Нет?!
— Данте Алигьери, тоже флорентинец, согражданин Джотто и Брунеллески.
И с почтительным благоговением произнес:
— Микеланджело говорил о Данте... Я как-то был во Владимире, город есть такой, — перескочил он неожиданно невесть куда, — гляжу там на Дмитриевский собор, и сердце заходится от чего-то такого родного, а вместе и полнится завистью; но припомнил я тут мою Кветеру, — перескочил он теперь вдруг сюда, — мою маленькую, но такую законченную Кветеру, — и отлегло у меня от сердца. Это храм у нас в Кахети есть такой.
— Знаю, брат, знаю.
— А вот того, однако, не знаешь, что должен был остановить меня, когда я пошел разливаться о прекрасной Италии, когда захлебывался от восторга, чего, мол, стоит одна только потрясающая Флоренция, потому что, представь-ка себе только на одну минуту итальянца, которому дали послушать наши народные песни, показали монастырь Джвари, Кветеру, дали почитать нашу народную поэзию и Руставели, полюбоваться на наши фрески и другие древние сокровища, поглядеть на наши танцы, представь и подумай — как знать, а не сведет ли его все это с ума.