Только ждать и смотреть
Шрифт:
Уже ввели комендантский час, и патруль мог стрелять без предупреждения. Я сидел по вечерам дома, в темноте. Я нанес Жужуне дневной визит. Ее родители смотрели на меня, будто я только что свалился с балкона прямо на их глазах. Будто я не делаю этого почти каждую ночь.
Я хотел сказать Жужуне, что не люблю ее. Что мне лучше не приходить ни днем, ни ночью. Что я никогда не полюблю ее, ни-ко-гда! Что мне не вырвать Ию из сердца, потому что сердце мое захлебнется в крови.
Но я боялся смотреть в амбразуры, словно оттуда могут вылететь пули.
Когда Жужуна услышит мою оперу, она сама все поймет.
Я слонялся по городу и месил грязь. Женщины в цветастых юбках не подметали больше улиц метлами бабоягинскими. И общественные туалеты закрыли, потому что никто не хотел их убирать. Мужчины и собаки отмечались в темных подворотнях, а кто стеснялся – мучился.
Но по-прежнему существовала странная, ничем не объяснимая брезгливость людей, живущих в городе без воды. Никто не садился на скамейку на улице, не подстелив газеты. Люди собирали воду по каплям. Кипятили часами. И вываривали носовые платки. Очень стыдно было не иметь чистого носового платка.
Платком вытирали ножи и вилки, прежде чем приступить к еде. Платком вытирали фрукты, если не могли их помыть. Платок доставали из кармана, встряхивали и вытирали слезы, если приходилось всплакнуть на похоронах.
Через несколько дней одиночества я загрустил. Я играл часами в бабкиной квартире. Полковник пришел послушать, и заснул, и чуть не упал со стула. Я разбудил его, а он заплакал. Выдал мне классическую арию старого вояки: “Я за родину кровь проливал, а они меня забыли. Говорят, что я зря воевал. Я солдат, мне как приказали…” И заснул опять.
Я ждал соседей так, как в детстве ждал отца.
И они вернулись. Все.
Они были довольны поездкой, особенно Васо. Шофер микроавтобуса влюбился в Мери и уже сообщил Васо, что намеренья его серьезны. Мери ходила в новом платье и новых длинных туфлях и улыбалась. Ею восхищались – вот молодчина, не шлялась по сторонам, сидела дома и дождалась! Старые девы завидовали глубоко и потому поздравляли от души.
И все были так взбудоражены, что не могли заснуть. Бегали по этажам со свечками в руках, и обсуждали новости, и показывали покупки, и ойкали, если воск капал на пальцы.
А на следующее утро умер худой историк.
Его толстая жена распустила волосы, царапала себе лицо и кричала. Аннушка обнимала ее за плечи и рыдала. Старые девы подметали двор и молчали. Эстате пошел с Васо доставать гроб, а меня оставил с женщинами, если вдруг что понадобится.
Я стоял у стены и смотрел на тело, накрытое с головой белой простыней. Маленькая Анна пыталась завесить зеркало черной материей, но не доставала. И тянулась опять, и оглядывалась на покойника, и боялась. Жена историка перестала кричать и только охала. Аннушка уговаривала ее поесть – до похорон, мол, выдохнешься, подкрепись.
И жена историка сказала почти шепотом: “Он
Она могла бы этого и не говорить.
– Одевайся, – сказал я Ие. И отвернулся к окну.
Ее груди обозначились на теле, когда она села на постели. Маленькие груди балерины.
– И пальто? – спросила Ия. Она стояла в легком платье не по сезону – был март – и мужских ботинках. Без чулок.
– И пальто, – сказал я.
Мы вышли на улицу. Таял снег. Старики были в черных галошах. Март, сумасшедший, не принес весну. Мы уже доели все консервы, припасенные на зиму, и сожгли все дрова. Но фиалки, фиолетовые, не вспыхнули на углах улиц, как маяки.
Мы шли с Ией по улицам и наступали на лужи. Ее волосы, рыжие, развевались на ветру. Я касался их пальцами, я касался их лицом. Запах фиалок, едва уловимый, исходил от этих волос.
Я вел Ию за руку, как она когда-то – своего отца. Я еще не знал, что люблю ее. Я только встретил ее, впервые после нашего детства.
Легковые машины, редкие, с черным грузом на крыше, обгоняли нас, обдавая грязью. Серые голуби летали низко в сером небе.
– Тебе холодно? – спросил я Ию.
– Нет, – сказала она.
Мы вошли в наш двор, стиснутый между двумя восьмиэтажками и моим домом, и не встретили никого. Мы побежали по лестнице в квартиру бабки – я хотел сыграть для Ии, – и останавливались на этажах, и целовались. Мы вбежали, и толчок, подземный, мощный, швырнул Ию в мои объятья. И я сжал ее, как букет фиалок, и закружил.
Мы танцевали и смеялись, а люстра звенела, как арфа. Стулья ехали по полу – смычковые. Тарелки шлепались со стола – ударные. Мы танцевали под музыку оркестра, и я прижимал к себе Ию, и кружил, и кружил.
Нас бросило к окну, и я увидел, что дома наши будто тянутся к поцелую верхними этажами. И напротив, в изогнувшемся доме, я увидел полковника с пистолетом в руке. А потом дома откинулись друг от друга, словно люди после поцелуя. И я замер и посмотрел Ие в глаза – неужели это любовь? И она замерла с вопросом в глазах – любовь? И мы закружились опять.
Ее тело белело в темной комнате ночью в рыжих бликах костра. Костер горел под нашими окнами – соседи вышли во двор, боясь нового толчка. Но толчки уже затихали, или мы просто перестали их замечать. И Ия рассказывала мне, как жила, а я дрожал, как от холода, и, наверное, плакал.
Она рассказала мне, как ее изнасиловал школьный учитель в четырнадцать лет. Оставил после уроков в классе, запер дверь. И она забеременела и больше не могла танцевать. И никто не взялся за аборт, потому что ей нечем было платить. А ребенок родился мертвым.
А потом однажды ее отец, сумасшедший, вышел из дома и не вернулся.
И я тоже рассказал Ие, как ждал отца. И я сказал Ие то, чего не говорил никому, – что я устал от войны.
И мы решили, что больше не расстанемся, до самой смерти. Что она утром перенесет ко мне свои вещи и останется навсегда.