Том 1. Пруд
Шрифт:
И тот никак не мог устроиться, ерзал, чесался; песочное лицо его с буграми и впадинами от какой-то болезни, в бесцветных редких волосах, напоминавшее спину небрежно выщипанной вареной курицы, мутилось и ощеривалось. Вся его история давно была известна: когда-то певчий у «Василия Стаканыча», потом переплетчик, потом завсегдатай «холодной», стал он, наконец, «подзорным», захирел и теперь снова шел…
— В такую ночь сердце живет, — вдруг проговорил «Тараканий Пастух» хрипло, почти шепотом, — в такую вот ночь…
Он привстал и задумался. Николай отодвинулся.
— Такие
Так вот ходил-ходил, а лес кончился, уж заросль пошла… Только глядь это, крыша блеснула. Обрадовался я, — бежать. Оглядел дом. Вижу, свету нет. Спят, думаю. Я — к окну, дернул, — поддалось. Полез, да прямо в кухню. Стал шарить, шарю, а вареным-то этим, кислотой, так в нос и пышет, сам едва стою, мутит. Целую миску щей вытащил, и принялся уписывать. Насытился. Ну, думаю, возьму из вещей чего, да и уйду. Вижу, дверь в комнаты ведет. Отворил, пробираюсь, иду, сам не дыхаю, тишком, кабы чего не сшибить. Вдруг вижу, в углу на койке женщина лежит, спит. Я к ней. Распласталась вся, белая, рубашка-то с плеч съехала… Постоял-постоял… Крови-то у меня как загудут, от духу-то от одного этого дрожь всего засыпала, — нагнулся. Вот бы, думаю, этакую… царевну, да как чмок… Вскочила.
«Петр! ты? — говорит, — пришел, не забыл, а как я, говорит, как встосковалась по тебе!»
Смотрит она на меня своими светлыми, светлыми глазами, а потом обняла меня, стиснула всего, целует. Креплюсь я, кабы не сказать чего.
«Чего ты, — говорит, — молчишь все, — ни словечка не вымолвишь?»
«Не время», — отвечаю ей, и голоса уж своего не признаю… забрало больно.
Дца… ну… вот, возились, возились…
Домой думаю, застигнет еще кто.
«Куда, — говорит, — ты, Петя, или уж разлюбил меня, все-то ведь я отдала тебе… не совладала с собой».
Так вцепилась, так вцепилась, не оторвешь. Выскользнул я, да в окно. Да только это ноги спустил, вижу человек… так прямо и прет на меня. Я было в сторону, а он за мной. Нагнал. Остановились мы. Стоим. Смотрим друг на друга. Глядел-глядел он на меня, страшный, будто мертвец какой.
«Распутница, — говорит, — распутница!» — и пошел.
Пошел, не оглянулся. Гляжу ему вослед: все идет, и дом прошел. Окно-то открытым осталось, блестит. А она стоит в одной рубашке, глаза вытаращила, смотрит…
Так это он сказал тогда про нее: распутница…
«Пастух» скорчился весь, и голова и грудь его пригнулись к животу, а кашель глухой и тяжелый колотился и рвался и резал мягкое что-то и нежное больно…
Менялось дежурство: тяжело стуча, прошли шаги нетвердые и сонные, и другие шаги со скрипом, перебивая их, приближались.
Вся камера спала, кто-то бормотал и скрипел зубами.
«Тараканий Пастух» лежал навзничь и, ослабевший, беспомощно дышал.
Где-то далеко щелкали колотушки,
Не двигался Николай, не раскрывал глаз, боялся большего, боялся знать, боялся думать…
Холодный пот покрывал лицо.
Приютившийся на кончике нар и перебесившийся весенним бешенством, вдруг поднялся тюремный Бес и, скрутившись в дугу, пополз, вереща, вдоль распластанных тел по грудям, по ногам, и стал Бес мешать, сливать, — душить…
X
Прошел и обед и кипяток, а распоряжений никаких не было.
Со злости дрались и грызлись: у подследственного татарчонка оборвали ухо, старику кипятком ноги ошпарили, и, Бог знает до чего бы еще дошло…
И когда уж смерклось, вошел старший и объявил, и тех, кому идти следовало, перевели в другую камеру и заперли.
Одетые в дорогу, сидели арестанты на нарах и ждали. Соскучившиеся и измученные лица их сливались с серой одеждой.
Над дверью казенно лампочка брюзжала.
Говорили о порционных и дорожных, жаловались, на все жаловались, как больные.
Потом молчали, искали, чего бы сказать, на дверь косились, оправлялись.
Скоро придет надзиратель, отопрет, поведут в контору, а там на вокзал…
Вдруг встрепенулись: в коридоре загремели ключами.
Надзиратель широко раскрыл дверь.
Конфузливо запахивая халат, вошел незнакомый высокий, худой арестант из «секретной» и, рассеянно, будто никого не замечая, сразу сел.
Большие глаза его, казалось, когда-то провалились, потом внезапно выскочили, измученные, перепуганные.
Приступили с расспросами.
— Ты далеко?:— кто-то спросил его.
— В Устьсысольск, — ответил он не то робко, не то нехотя.
— За что попал?
Но арестант молчал.
И только спустя некоторое время, глядя куда-то за стену и читая что-то, начал.
Все присмирели.
— История… рассказывать долго… — заговорил арестант, служил я конторщиком в Пензе и уволился. Поступил в Туле на завод рабочим, запьянствовал. Правда, пил сильно, да, летом ушел в деревню. Нашла там тоска на меня: хожу по полю и все думаю. Раз так горько стало, лег я на траву… и вдруг вижу, черт стоит по правую руку и Ангел Хранитель по левую. Прочитал молитву, — черт скрылся, да… и опять. Встал я, молитвы читаю, а он за мной, ни на шаг не отпускает. Дома рассказал о черте.
«Иди, — говорят, — к священнику».
Пошел я наутро. Священник спал. Я ждать-пождать.
«Не дождешься ты его», — говорит работник.
И пошел я на кладбище, лег в холодке на могилку… и пошли мысли у меня: как на свете жить, и зачем жить? Думал я, думал и забылся. Просыпаюсь, — легко мне, будто что слетело с меня. Осмотрелся: ни пиджака, ни шапки нету. Ну, думаю, пропал теперь: документы и все украли. А кругом ни души, тишина, солнце высоко поднялось. Постоял я, посмотрел так и пошел, и сам не знаю куда. И тоска взяла меня, такая тоска. Вдруг черт… я идет за мной, так и идет. Куда я — туда он. По дороге канава…