Том 1. Пруд
Шрифт:
В один миг ожили все воспоминания, прошла вся жизнь, и вспыхнули такие мечты и такие желания…
Им грани не было.
Развертывались и вдаль и вширь от вечных льдов до цветов весенних, по степям, по горам.
Утратили имя, к груди землю прижали, спалили ее нищету и богатство, понеслись за звезды… невидимое светом открытых глаз озарили, неслышное скатили громами, сорвали пелену тверди… свистнули крылья, пустились к престолу… коснулись ступеней трона…
Хлопнула форточка двери.
— Сто двадцать, —
И, когда надзиратель отпер кровать, оставили силы — Николай повалился.
Кутался в одеяло, хотел что-то припомнить, сказать что-то, зацепиться, а чувствовал: спускают куда-то, на каких-то горючих красных помочах, тянут куда-то все ниже в черную глубь, глубже…
Лежал в оцепенении.
Слышал, как что-то стучало, ходило везде: и в висках, и в груди, и за окном, и за стеной.
Жмурился, а в глазах красные топорики и молоточки мелькали, мелькали и постукивали.
Лежал так долго… целую вечность.
Вдруг резко прокричал один одинокий звонок.
Кто-то шарахнулся от двери, шмыгнул по коридору.
Замок щелкнул… Замок щелкнул…
Тихо.
Кривила тишина свои сухие, зеленые губы.
Насторожился.
Сдернул одеяло.
Бросился к двери.
— Повесили! — шепнул кто-то.
Шепнул кто-то из коридора.
И шепот проколол тишь и тяжелым молотом хватил по виску.
— Повесили!
И хлынула смертельная тоска, затопила тоска ужас, сорвала все побеги сердца… кипели волны, а по ним будто горящие немые птицы.
Отчаянье сцепившихся в схватке молний.
Крушенье мраморных зданий.
Выбившийся в небо кровавый фонтан.
Затаенность в миг жизни или смерти.
— Повесили!
— Тррах!! — раскатилось по камере: Николай грохнул табу
реткой в лампу.
И звякнул, задребезжал свет… хлынула тьма кромешная.
Скорчившись, с затаенным дыханием он слышал один одинокий, резко кричащий звон.
Долгий… Свой звон.
И тихо, снова тихо и черно. Пожирал тьму.
Вдруг из черноты выделилась блестящая фигура. Медленно и упорно шла она к обезумевшему и, не дойдя шагу от него, остановилась.
Это был латник с суровым, ужасно знакомым лицом.
Измученными глазами, вытягивая всю душу, латник в упор смотрел на Николая.
И Николай смотрел на него.
Не мог оторваться.
Минуту казалось, он понял что-то, разгадал что-то, узнал человека в блестящих медных латах и медном шлеме.
Зашевелился латник… сделал шаг…
Медные латы сдавили сердце.
И почудилось Николаю, вскарабкался он на стол, отворил форточку.
В лунной ночи ясно белел монастырь, а за ним черный пустырь, а за пустырем пруд.
Над
У плотика прорубь.
А дом весь в снегу, наверху сквозь запорошенное окно мерцает лампадка.
И вот он будто выломал решетку и стал спускаться.
Месяц так близко, так страшно — месяц такой большой.
Совладать не может.
Обрываются руки, и выскакивают, падают камни, шелушится штукатурка — вот сорвется!
За сто двадцатый карниз зацепился, а конца краю не видно.
А месяц все ближе…
Да ты вверх лезешь! — словно ударил кто-то.
И в самом деле: от колокольни мелькала лишь точка, а пруда и вовсе не было.
Вдруг оборвались руки, скользнули по воздуху… зацепились, впились в кирпичи пальцами.
Влип в железо.
И в смертельном ужасе, с захолонувшим сердцем повис над бездной…
Был час рассвета.
Но рассвет был лунен, как лунной ночь стыла.
До одури пьяный, обделав свое дело над каким-то несчастным, храпел палач в крысьем, без окон, темном карцере.
Из-под подушки красный новенький кафтан торчал ухом.
Проиграл палач красный кафтан, а чуть свет — в дорогу опять, и не дадут отыграться.
Вышла из-под пола голодная крыса, оскалила чутко желтые зубы…
Разметался, растопырил палач сальные пальцы.
Снилась ему старуха-мать, с котомкой по полю шла, а он, будто совсем крохотный, бежит за ней; хочет за подол схватиться — да ножонками не поспеет, а покликать не может, пропал голос. Потом скрылась мать, остался он один среди поля — на нем красный новенький кафтан… И взял его страх: нарядили в кафтан, чтобы в гроб положить.
На тюремном дворе прошла казнь.
На тюремном дворе неразобранный помост к земле пристывал.
Огромный на нем фонарь коптел.
От фонаря росла черная тень. И другая черная тень находила на тень и расходилась.
Месяц, как голый череп, над головой стоял.
Часовой на помост поднять глаз не смел. Мысли лезли жуткие, жалостные.
Казалось, и смены не будет.
Виделся ему повешенный, как надели на него саван, слышался ему голос из-под савана:
— Я ничего не вижу.
— Пожалуйста! — звал палач.
— Я не могу идти.
— Царица небесная!
В сводчатой глухой мертвецкой коченел теплый труп казненного.
Промерзшие седые доски таяли.
Кто-то острым зубом стену точил.
От того звука в тишине волос дыбом вставал.
От того звука сердце, как нож, о грудь острилось.
От того звука с тоски места не стало.
От того звука…
Месяц, как голый череп, над головой стоял.