Том 1. Пруд
Шрифт:
И с болью рвалось желание, хотелось нестерпимо, ужасно, тотчас же взять ее…
Ночь волнистою темною душною грудью мира коснулась. Лики земные дыханием тусклым покрыла. Здания спящие, башни зорко томящихся тюрем, дворцов и скитов безгрезною, бледною тишью завеяла.
Не услышат, не пронзятся стуком сердца моего. Оно рвется, оно стонет. Не услышат…
В оковах забот люди застыли, в снах задыхаясь болезней, нужды.
И ржавое звяканье тесных молитв завистливо, скорбно ползет дымом
А судьба могилы уж роет, и люльки готовит, и золото сыплет, и золото грабит.
Не услышат, не пронзятся стуком сердца моего.
Оно рвется, оно стонет.
Не услышат…
Полночь прошла.
Изнемогая в предутреннем свете, время устало несется.
Мне же, Незримому, здесь в этот час жутко и холодно.
Жутко и холодно.
Отчего ж не могу я молиться Родному и Равному, но из царства иного?
Проклятие — царство мое, царство мое — одиноко.
Люди и дети и звери мимо проходят, мимо проходят скорчась, со страхом.
Я кинулся в волны речные.
Ты мне ответишь?
Ты не забыла?
Ты сохранила образ мой странный и зов, в поцелуе?
Ты сохранила.
И ушла с плачем глухим в смелом сердце своем.
Так в страсти, любви к страсти, любви прикасаясь, — Я отравляю.
Даже и тут одинок.
Слышу тоску и измену и холод в долгих и редких лобзаниях.
А сердце мое разрывалось.
Алые ризы утренних зорь загорелись.
В пурпурных гребнях дымятся черные волны.
Устами прильнули вы, люди, к пескам пустынь повседневных.
Ищете звонких ключей в камне истлевшем.
В мечты облекаетесь мутные.
У меня есть песни!
Слышите пение — кипение слезное?..
Вы затаились, молчите в заботах.
Алые ризы утренних зорь кровью оделись.
Проклятие — царство мое, царство мое — одиноко.
Словно золото облачных перьев крепкою бранью заставило путь между мною и вами.
Так вечно, во веки, всю жизнь…
А кто-то живет, мечтая и тут и на небе.
Так вечно, во веки, всю жизнь, вечно желать безответным желаньем, скорбь глодать и томиться.
Власть и тоска.
Беспросветная.
Темная.
И одинокая.
IX
Шла третья неделя, а этап все задерживался.
Казалось, прятался тот день, когда войдет «старший» и объявит, и все подымутся, загудят, споря и собирая рухлядь со всевозможными тайниками для табаку и «струменту».
Назначенный, наконец, на Николу к вечеру, когда уж все было готово, этап был отменен по случаю праздника до следующего дня.
Шла третья неделя, как неожиданно для себя Николай очутился в «общей» и еще слабый, не оправившийся от болезни, жил, озираясь, со слипающимися глазами,
Карманы в первую же ночь были вырезаны, а вскоре как-то среди дня, когда от страшного утомления и напряженного бодрствования, не помня себя, повалился на нары, и сон легко и приятно потянул его в какую-то пропасть, бездонную и темную, часть штиблет была срезана.
Шум, драки, ругань — постоянные, назойливые, скрутили все мысли, и они забились куда-то, а там, где жили и ходили, зияла пустота ровная, страшная и тихая…
Только что «сошлась поверка», и надзиратели обходили окна, постукивая молотками о решетки и рамы.
Принесли огромную парашку и заперли камеру.
Полагалось спать, но камера все еще шумела и галдела о разного рода притеснениях, бане и шпионстве.
Не раз у решетчатой двери появлялась черная фигура надзирателя.
— Копытчики, черти, ложись спать! чего разорались? — покрикивал его суровый, раздраженный голос.
И кое-где забирались под нары, стелились…
Так понемногу и неугомонные успокоились и, теснясь друг к другу и зевая, дремали.
Стало тише, только там и сям все еще вырывался скрипучий смех и сиплый визжащий оклик; «Лизавета» — подросток-арестант — шнырял по нарам, и мелькало лицо его, избалованное, мягкое, с оттопыренной нижней губой и желтизной вокруг рта…
И становилось душно, душны были мысли, бродившие под низким черепом гниющей и мутной камеры.
Ночь чистая, весенняя засматривала в окна тысячезвездным ликом своим, такая вольная и такая широкая.
Николай лежал с открытыми глазами.
Так сбит был за весь этот день свидания с Александром, столько нежданного он принес ему.
Припоминал Александра, припоминал свой разговор с ним, видел лицо брата и слышал глухой, опавший голос внезапно раскрытого сердца, и как вдруг брат потемнел весь, когда он о Тане спродил…
И вновь припоминал весь разговор свой и мучился, потому что должен был сказать что-то, а не сказал, и мучился, потому что поддающийся ответ какой-то только дразнил и разжигал, распалял душу.
Лежал Николай бок об бок с своим неизменным ночным соседом — «Тараканьим Пастухом», который по целым дням молчаливо выслеживал тюремных насекомых и давил их, размазывая по полу и нарам; на прогулке, сгорбившись, ходил он одиноко, избегая «публику-людей» — прочих арестантов, и только когда мелькал женский платок или высовывалась в ворота юбка, он выпрямлялся, ощеривался и долго, порывисто крутил носом. Николай прижимался к этому безответному бродяге, впивался в него глазами, будто ждал решения.