Том 1. Пруд
Шрифт:
«Дом Братьев Огорелышевых», — метко стрельнуло прямо ему в глаза, и он, не раздумывая, повернул в калитку, спустился к белому Огорелышевскому дому и прямо к парадному ходу. Рванул за бронзовую пасть-колокольчик, и слышал, как прокричал звонок за дубовой крепкой дверью.
Кузьма — белый дворник открыл ему дверь.
— Не принимают! — нагло сказал Кузьма, не хуже монаха у старца, но, оглянув Николая, вдруг просиял весь,
— Николай Елисеевич, неужто это вы? К дяденьке навестить?
— Дома, не уехал еще?
— Дома-с,
Кузьма пошел доложить. Николай ходил по коридору. Приторно пахло цветами.
В конторе скрипело перо, и на разные лады выщелкивали счеты припев непристойной песни:
Сто усов — Сто носов…На матовом стекле двери конторы по-прежнему стояла черная лепная надпись: чортора вместо конторы, давнишняя финогеновская проделка.
Заглянул Николай в библиотеку. Завешанные зелеными шторами, стояли по-прежнему полки и шкапы, битком набитые книгами. Отдернул было занавеску, хотел посмотреть книги и отскочил.
— Держи, держи! — послышалось ему в хрипе старых часов.
— Пожалуйте, — Кузьма осклаблялся, — сердитые они, ужасть!
Медленно поднимался Николай по знакомой лестнице, так медленно, словно кто-то тянул его за ноги со ступенек вниз к двери. Задевал прутья ковра, цеплялся за перила.
«Цепочки-то на лампах вовсе не золотые, — подумал он, — а медные, и цена им грош!»
Сто усов — Сто носов…— выщелкивали ему вдогонку из конторы счеты припев непристойной песни.
Приторно пахло цветами. Весь зал был в живых цветах, словно был в доме покойник. Запах мутил.
На площадке лестницы забилось сердце: зачем он попал к Огорелышевым, и на что ему видеть Арсения?
«Дом ломают!» — вспомнил вдруг Николай и ему стало ясно, зачем ему понадобился Арсений: сейчас он объяснится с Арсением, ведь это же невозможно, чтобы их дом сломали!
А почему невозможно? Но это уж как-то само собой решилось, и Николай крепко дернул за ручку двери к Арсению в кабинет и вдруг приподнялся на цыпочки, оробел, как в детстве.
— Можно? — упавшим хриплым голосом спросил Николай.
Но ответа не было.
— Можно? — спросил Николай, зуб на зуб не попадал у него.
Но ответа опять не было.
— Можно? — спросил Николай в третий раз и, не дожидаясь ответа, грубо толкнул дверь.
Арсений сидел у своего письменного стола, высоко по-американски задрав на стол ноги, нетерпеливо покосился из-под пенсне на гостя, и на желтой его морщинистой шее задергался мускул.
— Тебе чего? — взвизгнул Арсений, как ощетинившаяся кошка.
Отвратительный кошачий
И они напряженно смотрели друг на друга. Вдруг Арсений забеспокоился, рука его, как мышь, проворно скользнула к звонку.
— Вот эта самая фотография! — Николай вынул из кармана фотографию Огорелышевского пруда, ту самую, которую захватил с собой из Веснеболога: пруд в зимний инеевый полдень, — и загородил звонок. А в окно, прямо перед Николаем, тянулся двор, и поверх нагих деревьев торчала облупленная черная труба флигеля.
И защемило у него на сердце, будто все эти черные кирпичи рухнули ему на сердце.
Старик нетерпеливо вертел перед собой фотографию: пенсне то и дело спадало.
И защемило у Николая на сердце от острейшей скорби: все нити сердца расщепились и заострились, и стало сердце кровавым ежом. Дрожь ударила его с головы до ног, он повернулся, хотел вырвать у Арсения фотографию, протянул руки, и руки его сами собой опустились на плечи Арсения, проворно обвились вокруг шеи и, крепко сомкнувшись, стали душить, и крепкие, мяли какое-то мясо, ломали какой-то упорный металлический стержень, какой-то костлявый хрящ…
В этом стержне, в этом хряще, — надо сломать его! — вся боль хоронилась и скорбь — надо сломать его! — деревья больше не покроются листьями, белый пруд никогда не оттает, седой теплый дым не поднимется из черной трубы — надо сломать его! — Таня не вернется, Таня никогда уж не вернется… беспросветно!
— Беспросветно!
Николай навалился всей грудью на старика и душил его уж задохнувшегося.
Старик, изогнув длинную морщинистую шею, глядел, как тогда Розик глядел с перебитой лапкой, словно спрашивал: «ну в чем же я-то виновен?» — и сладкая толстая слюня с кровью ползла из его разинутого прокопченного табаком рта.
Кто-то, не спеша, прошел мимо двери, шаги прошмыгали спокойно.
Николай высвободил руки. Не оглядываясь, вышел он из комнаты, притворил за собой дверь и к лестнице.
Приторно пахло цветами.
«Кровью!» — подумал Николай и невольно посмотрел себе на руки: руки его были чистые, без пятнышка, только жилы напружились.
На лестнице он никого не встретил, и в прихожей ни души не было — Кузьма лампы чистил и, должно быть, наверх пошел за лампами, и в конторе было тихо, счеты не щелкали.
Так незаметно Николай вышел на волю, не таясь, обогнул белый Огорелышевский дом, стал подыматься к белым воротам.
Какой-то господин в драповом пальто с белым свертком в руках мешкал у калитки, словно поджидал Николая.
«В конфетной коробке огорелышевскую душу несет!» — мелькнуло у Николая, он прибавил шагу и, столкнувшись с незнакомцем, узнал в нем того самого господина, которого уж раз встретил на улице.
Незнакомец вежливо приподнял шляпу, птичьи тонкие губы его насмешливо улыбались.