Том 1. Пруд
Шрифт:
И на минуту представилось Николаю, будто лежит он в гостиной на полу под диваном и смотрит сквозь пустую звездочку, прожженную папиросой на оборке дивана. И вдруг совсем неслышно поябилась Прасковья, несла старуха поднос с чаем.
— Прасковья! — поздоровался Николай, но не мог подняться к старухе.
Нянька по-прежнему начала о Мите — о Прометее, как погиб раб Митрий.
Митя в пруду потонул! — повторяла Прасковья и плакала сморщенными, добрыми исхлестанными глазами, — а когда вы, батюшка, были совсем маленькими,
И под разговор Прасковьи Николай на минуту забылся.
«Хочешь, я сию минуту влезу на шкап и оттуда вниз головой брошусь, хочешь?» — услышал в забытьи голос Петра. А Плямка свое будто тянет: «Пророки огонь низводили… ну, а мы и на папиросу искорки не достанем, червячки… воробьев пугать!»
— Да жить-то мне незачем, батюшка, закопытили… будет уж, — плакала Прасковья сморщенными добрыми исхлестанными глазами.
— Плямка! Плямка! — затрещал телефон и где-то на весь дом зазвонили и захлопали…
Хлопали дверьми и шумели.
Николай вскочил с кресла, насторожился. Письмоводитель на цыпочках вышел. Ушла с подносом Прасковья.
Высунулся было в дверь бритый лакей, посмотрел на Николая и снова плотно притворил дверь, нет, не притворил, а запер дверь на ключ.
И настала тишина в доме, только где-то за дверью, за стеною, где-то в коридоре шаги, только шаги: взад и вперед, взад и вперед… ходил кто-то, словно на часах по-солдатски.
«Сейчас арестуют!» — понял Николай и твердо пошел прямо к окну, растворил широкое окно, влез на подоконник и стал спускаться по карнизу, и спустившись до нижнего этажа, спрыгнул на землю и пустился бежать.
И бежал он по улице, сам не зная куда, не разбирая дороги. Одна была мысль: уйти, скрыться из глаз.
И вдруг его крепко ударило что-то по плечу, и он лицом упал на мостовую и, обороняясь, подобрался весь, но лошадиные копыта с треском подбросили его под колеса, и он завертелся на месте, как вьюн, как подколотый вьюн. И в тот же миг, будто острый кусок льда со свистом лизнул его шею, и черно-красный большой свет густыми брызгами взметнулся перед глазами, и щемящая сухая боль и что-то до приторности сладкое загрызло где-то в глубине рта — беспощадные клещи сдавили ему череп и поволокли его по гвоздям через огонь и лед, через лед и огонь, через тьму…
Со сломанными ногами и пробитым черепом подняли Николая с мостовой из-под кареты.
Глава двадцать пятая
В девятый час
Весенняя была ночь, звездная, шумно-весенняя.
Вокруг Боголюбова монастыря, как одна свеча, горели свечи — не расходился народ. Как половодье, шел народ, гудел. Сбили полицейских, сбили лошадей, разогнали монахов, проломили двери, ворвались в ограду.
Ужас и отчаяние рвались в крике бесноватых.
Бесноватые
Какая-то женщина в венце развевающихся русых волос, полуобнаженная, крепко сомкнув опущенные руки, кричала:
— Глеб, Глеб, не мучь меня! Выйду, выйду… А куда я из тебя выйду?
А с кладбища надрывался вопль:
— Не пойду, не пойду…
Юродивый Сёма, потряхивая головой барабаном, звенел бубенцами.
И кто-то, попирая каменную лягушку у белой башенки старца, взывал:
— Пропал я, пропал… Он мучит, сжигает меня! Выйду, выйду!
Каменная лягушка шевелила безобразными перепончатыми лапами, — вздувалось ее белое каменное тело, размягчался камень, разбухал, слетала короста, разливалась сеть тончайших жил, алела, и выступали острые сине-грозные измученные веки измученного человека.
Каменщики разобрали стену Огорелышевского склепа. Улыбались в гробах черепа своей костяной улыбкой, поджидали родного сына и брата. А из глуби оживающей земли уж ползли белые черви, загребали мохнатыми цепкими ножками.
О. Иосиф-Блоха начищал огорелышевские лампадки.
Весенняя была ночь, звездная, шумно-весенняя.
На Огорелышевском дворе не расходился народ. Запрудили весь двор любопытные.
И трещал ломкий лед на пруду, притоптывался сапогами грунт сломанного красного флигеля, и три длинных облупленных прокопченных трубы с высовывающимися кирпичами торчали, как три креста-виселицы.
Подъезжали кареты к освещенному белому дому.
Опущенные белые занавесы в освещенных окнах вздувались.
Лежал Огорелышев в крепкой дубовой колоде — в золотом гробе, глаза были плотно сжаты, а губы нетерпеливо скривились.
Приторно пахло цветами.
И был вокруг гомон, как на свадьбу.
В сводчатой тюремной мертвецкой костенел обезображенный труп Финогенова: с лица была содрана кожа — чернело лицо и по-волчьи скалились зубы.
Жутко было в тюремной мертвецкой.
Далеко от Камушка до Чугунолитейного завода и от Колобовского сада до Синички, и от Синички через пустырь-огороды до Боголюбова монастыря, и от монастыря до новой тюрьмы, и дальше за заставу разливалось зарево.
А над заревом глядели весенние чистые звезды.
А там, за звездами, на небесах, устремляя к Престолу взор, полный слез, Матерь Божия сокрушалась и просила,
Сына:
— Прости им!
А там, на небесах, была великая тьма.
— Прости им!
А там, на небесах, как некогда в девятый покинутый час, висел Он, распятый, с поникшей главой в терновом венце.
— Прости им.
1902–1903
1911