Том 1. Пруд
Шрифт:
Несколько вечеров придумывали мщение: никто другой, как Палагея Семеновна насплетничала. Думали, думали, — написали ей некролог, положили в огромаднейший конверт, запечатали пятачком и отослали с Кузьмой.
Некролог открывался колокольчиком. Колокольчик-сплетня. Очень обиделась, а виду не подавала: не будь там Сени… У Финогеновых же с тех пор ни разу ноги ее не было.
Вечер обычно заканчивался несуразно весело, по-Огорелышевски.
Выходят из главных ворот, идут посередке
«И приложатся ему… лета живота-а-а!!!»
Остановить никто не решается: ни городовые, ни околодочные.
— Огорелышевцы! свяжешься, — нагорит еще.
Так, обогнув Синичку, доходят до красных ворот Финогеновых.
Тут рассаживаются на лавочку. Выходят фабричные.
И начинаются россказни о житии дедушки и дядюшек. А от них — за сказки.
— Покойный дедушка ваш, хрену ему… — приступает кузнец Иван Данилов, — перед кончиной живота своего призвал меня и говорит: «Сын ты сучий, отлупи ты, говорит, мне напоследях какой ни на есть охальный рассказ, али повесть матерную!» — а сам едва дыхает, расцарапый ему кошка… Так-то вот. Ну, о пчеле, что ли?
— О пчеле! о пчеле! — от нетерпения трясется вся лавочка.
И сказка начинается.
— Жила-была пчела. У пчелы было три улья. Д-да. В одном улье спала. В другом… В третьем мед таскала. А как выпустит жало со свинячье кало…
И пойдет, инда жарко станет.
Кузнеца сменяет городовой Максимчук малороссийскими, а в заключение ночной сторож Аверьяныч, расползающийся старикашка с трясущимися ногами, умиленно и благодушно, как молитву какую, изрыгает сквернословие-прибаутки.
И чутко глядит монастырь белыми башенками. Выплывает из-за колокольни теплая луна — без стыда в своей наготе; и в тишине ее хода поют одинокие, седые часы; и где-то за прудом громыхает чугунная доска, и где-то за прудом Трезор и Полкан мечутся на рыкале.
Сам черт заслушался! вон он, ленивый, раскинул синие крылья, темные во млеющих звездочках от края до края по тихому небу.
IX
На крутом обрывистом холме, окруженный крепкой белою стеной, стоял Андрониев монастырь.
Там не было камня, не затаившего в себе следов далеких времен.
Вон к подножию остроконечной башенки с резным оконцем, где некогда стонал застенок, — теперь келья схимника о. Глеба, — лезет, упирается каменная огромная лягушка, растаращив безобразные лапы — дьявол, проклятый св. Андроником.
Когда толпа окружает лягушку, сколько ртов плюют, норовя в самую морду.
Бедный человек!
Бедное лицо, оплеванное человеком!
А вон на золотом шпице петушок с отсеченным клювом, ржавый петушок, прокричавший хулу… А вон заклятый пужной колокол с вырванным сердцем — черным языком, а вон след… следы нестираемых пятен.
Тени и призраки казней.
Тени
Монастырь — первоклассный: мощи под спудом, архиерей, огромные вклады.
Братии немного. Поигрывают, попивают, заводят шашни, путаются.
Эконом ворует, казначей ужуливает. Речи и помыслы — «кружка», «халтура», «проценты», «лампадка». Много из-за этого ссоры, много и драки и побоев.
Ворота запираются в девять. Привратник — кривой монашек «Сосок». За каждый неурочный час берет по таксе.
Покойники смирные, лежат себе под крестами и памятниками, разлагаются, гниют и истлевают; правда, о. Никодим-«Гнида» рассказывал за иермосами, будто сам дед частенько выходит из склепа белый и с ножом бегает…
Ну, то Огорелышев!
И все хорошо, благолепно, как по уставу писано.
Когда уехал за границу Сеня, а с ним навсегда закрылся кегельбан, навсегда прекратились посещения Воронинского сада, — участились походы на монастырь.
Из всей братии полюбились двое: иеромонах о. Иосиф-«Блоха» и иеродиакон о. Гавриил-«Дубовые кирлы».
О. Иосиф — черный и пронырливый, продувной и нахальный — приманил лакомствами и сальностью.
На первый Спас к меду и огурцам поднес такой наливки — кагор, пиво, запеканка: все вместе, — Коля ползком выполз, да и остальные нетверды были.
Рассчитывал на огорелышевскую лампадку.
Навязался к Финогеновым и повадился. Приходил не один, приводил подручных, чаще о. Михаила-«Шагало» — мешковатого, тупого, волосатого иеродиакона. Приводил с одной целью потрунить и поскалить зубы.
Бывало, выпьют самовар, выпьют другой — пьют на спор, кто больше.
Седьмой пот пробивать начнет.
Достаточно, — отмахивается о. Михаил, опрокинув и крепко облапив стакан, — достаточно: неспособен…
Неспособен, говоришь, — подхватывает Оська, — а пололка!?
— Чего пололка!?
Оська фыркает:
— Неспособен… ай да неспособен! — и говорком: — Вся капуста на огороде вытоптана, с Аниской знать…
О. Гавриил — тучный и красный, писклявая фистула, добродушие необыкновенное и непроходимая глупость, — взял своею потешностью.
Келья его — жилой сарай: сломанная клетка, облепленная жирным пометом; продырявленные ширмы и засиженная мухами, в масляных пятнах, занавеска; истоптанные штиблеты и рыжие, промякшие от бессменной носки, сапоги; заржавленные перья; изгрызанные побуренные зубочистки; лоскутья, тряпки-рясы, худое белье; часы без стрелок; ножи без рукоятки; рукоятки без клинка.
Ничем не гнушался.
Всякое воскресенье, всякий праздник обедает у Финогеновых.
Ест удивительно помногу. Выпивает. После третьей лицо вспыхивает таким жаром, — сало проступает. Не доев своей тарелки, сливает остатки из других. Если ему мешают, обижается.