Том 1. Пруд
Шрифт:
Потянуло Пасхой.
С Чистого понедельника началось лепление огромнейшей свечи из маленьких свечек и огарков; свеча предназначалась для крестного хода, чтобы почудней было.
На утрене в Великую субботу Петя в первый раз особенным распевом читал: «Иезекиилево чтение», а за обедней пел по-театральному: «Воскресни Боже, суди земли».
Тут было весело — хорошо, так разыгрались, столько вспыхнуло живым ргнем затей-проказ в этот год, в такие дни… в дни последние…
XIV
В
И стало так грустно, словно уходил кто-то, дорогой бесконечно.
Ох, этот звон погребальный — над всем домом пропел ты свою страшную песню, пропел над Пасхой, над Христом… невоскресшим…
С обеда все отдыхали. И сквозь незадернутые занавески засматривало солнце и, насмотревшись, закатилось. Прошлись мимо, повернулись тучки и уплыли. Нашли сумерки, вечер пришел и глянул, чуть говорливый, бледный, в дом.
Прикурнувшему Коле показалось, вошел в комнату старик-нищий, сгорбился весь страшно и стал перед кроватью. Очень старик на покойника Аверьяныча похож, и штаны такие же старые, мышиные…
— Что это он глядит так?
— Что собирается сделать?
— Чего тебе нужно?
— Кто ты?!
Тут захолонуло от ужаса на сердце, руки одеревенели, и мысли помутнелись.
Коля шел по деревне, — должно быть, это и есть деревня: белая церковка и две неровные, покатые стены почернелых изб.
Огромная толпа мужиков и баб, толкаясь, обгоняла его.
Но было тихо.
Необыкновенно красное солнце медленно заходило за колокольню, и ярко-зеленые тучи невиданных форм мчались по небу.
Расталкивая толпу, оступаясь и прихрамывая, пронеслась мимо баба в растрепанном красном платке. Над ее головой горел острый кухонный нож.
И толпа, обезумев, бросилась за ней.
Коля шарахнулся в сторону.
Кинулся к избе.
Стукнул в избу.
Открыл дверь и будто очнулся.
— Завтра Пасха, — метались ужаснувшиеся мысли, — почему я сюда? зачем?..
И почудилось ему, вошел старик-нищий, бормоча и нащупывая стены.
И не Аверьяныч, совсем это не он; вон на волосатой руке, как у отца, перстень заиграл, вон усы защетинились, вон…
— Пожар! пожар! пожар!!!
Коля вскочил из угла да к окну.
Высунул голову…
Черные тучи, черный подожженный океан дымился со всех концов.
Небо падало.
— Пожар! пожар! пожар!!!
И вдруг над самой головой вспыхнул острый кухонный нож.
И тотчас снопы искр пробили кромешную тьму, красный крик разодрал горло и впился горящими ртами в живое тело, его тело, подмятое, извивающееся в костлявых руках старика-нищего, старика-отца…
В Андрониеве звонили к Страстям.
И было так горько, словно уходил кто-то, дорогой бесконечно.
Ох, этот звон погребальный — над всем домом пропел ты свою страшную песню, пропел над Пасхой, над Христом… не-воскресшим…
Коля
Тоска заливала сердце.
Скоро дом и опустел.
Забрали куличи, пасхи, забрали Прометея и Степаниду и пошли.
В кабинете Алексея буднично зеленый огонек мигал.
А пруд был черный-черный…
Недомогавшая нянька осталась дом караулить.
Она прошла в зал, зажгла лампадку, туркнулась к запертой матери, перекрестила двери и окна и углы холодные.
Ей все чудилось: ходит кто-то по чердаку, лезет, шарит по террасе, ногой топает.
Измаялась вся, пошла наверх и там прилегла до звона на кровать Мити.
Мать, проведшая чадно целую неделю, лежала теперь, не шелохнувшись, в смертельном ужасе вниз головой.
На ней лежал, так казалось ей, много больше ее роста деревянный темный крест, обшитый неровной, зазубренной жестью, и тяжесть креста, наседая, приплюскивала ее тело, и острый гвоздь креста ходил и царапал темя.
Монах с красивым лицом и рассеченной бровью, из которой тихо капля за каплей сочилась густая темная кровь, монах в ярко-зеленой шуршащей, шелковой рясе, минуту назад мирно державший этот черный крест, вдруг изогнулся весь и бросился на Вареньку.
И они бегали по комнате, и монах пропадал и появлялся, и настигал и хватал ее.
Глядела на них тишина присмиревшая.
Наконец, обессиленная, измученная, перепуганная, бросилась она в гардероб, забилась в платья…
Но костлявая рука нащупала, вцепилась, схватила ее там и, вытащив вон, кинула ничком на кровать.
И тогда хрустнула ее спина под навалившейся тяжестью черного креста…
Монах беззаботно расхаживал по комнате, напевая старческим дребезжащим татарским голосом:
Ты барыня-барыня, Сударыня-барыня.И мотив казался страшно знакомым и страшно близким, и в странном сочетании слов слышалось тысяча понятных, тысяча близких, тысяча верных, тысяча родных, ах! родных сочетаний.
Надо что-то вспомнить, надо что-то сделать, непременно сделать, тогда уйдет монах, унесет крест.
Гвоздь, медленно вонзавшийся в темя, вдруг резанул что-то мягкое, живое и, скрипнув, пошел по мягкому, живому.
От невыносимой боли защемило сердце.
Черная вода, черные искры прыснули из глаз.
Варенька стиснулась в комок, уперлась… да к двери.
Уйдет монах, унесет крест.
А он стоит, раскинул руки. И руки длинные, как крест, такие длинные, такие длинные до окна и от окна в огород, и до печки и от печки в кухню.
Ты барыня-барыня, Сударыня-барыня.