Том 1. Здравствуй, путь!
Шрифт:
— А вот как с мотором? — крикнул бригадир. — Товарищ Веберг, сколь ты не лей елею, а мотор стоит, и ребята на зиму останутся в палатках.
— К сожалению, я… — Веберг завертел плечами. — Я поручаю мотор тебе.
— А кто у нас старший по механизации, кому платят по пятьсот двадцать рубликов золотом в месяц?! — Бригадир придвинулся к Вебергу. — Напоить словами и я могу, а ты вот мотор поправь! — Ну, едем, што ли! — и потянул Веберга за снежно-белую полу пиджака. — Я тебя долго ждал.
— Позвольте! — Веберг выхватил полу из грязных рук бригадира. — Вы пьяны. Вы… У меня
— Не телеграмма, а кишка тонка. Это не поросят выкладывать. Прощайте, товарищ! Больше не увидимся. — Бригадир вскочил на дрожки, помахал Вебергу кепкой и умчался обратно на Кок-Су, где его ждал у разобранного мотора Никита.
Гусев, Никита и моторист злосчастного мотора в одном из углов пневматической кузницы отгородили себе изобретальню и закрылись в ней. Фанерная стенка, отгораживающая их, затрепетала частой дрожью от перебоя молотков, от утробных кряков ветлугана и от неутихающей брани. Временами злость на колкое, слишком слабое дерево, на упрямое, слишком грубое железо прорывалась тройными раскатами проклятий. Начинал всегда нервный и нетерпеливый моторист, громкоголосый бригадир выбрасывал брань из кузницы на площадь, спокойно-развалистый Никита заканчивал ее ворчливым гуденьем.
— Сделают! С такой молитвой да не сделать… Сделают! — смеялись кузнецы и кричали изобретателям: — Вы, ребята, Николу Можайского забыли и Симеона-праведника!
Тут же вспоминались и Никола и Симеон.
Оплеванный, облаянный, спаянный злостью и проклятиями, мотор на пробе показал достаточную прочность и почти полную назначенную для него производительность. Изуродованный деревянными нашлепками, грубоватыми кузнечными колесами и болтами, он двигался неуклюже, с глуховатым говором, но работал споро. Гусев, как очарованный шмель, кружился около него и нахваливал:
— Ах ты милый наш сукин сын! Ах ты провокатор, разорви душу громом!
Так за мотором и осталась кличка — «Провокатор — разорви душу громом».
Веберг, вернувшись в Алма-Ату, спешно сколотил пачечку отзывов о своей исключительно плодотворной работе на Турксибе и уехал в новые места, которые еще не испытывали его знаний и энергии.
На пароконной бричке, уложенное в сено, в городок прибыло пианино для Ваганова. Лошади кормились, ямщик сидел около кипятильника и заливал жажду. Инструмент поблескивал обнаженным уголком черного полированного дерева, отражая кусок зеленоватого послезакатного неба и первую сиротливую звезду.
Оленька ходила вокруг инструмента и, лаская про хладную чернь его, перчаткой смахивала пыль с обнаженного кусочка.
Ямщик заметил девушку и крикнул:
— Ты чего там? Не испорть! Штука, хозяин говорил, дорогая и ему смертно нужная.
Девушка покорно отошла в сторону и, дождавшись, когда ямщик начал собираться в отъезд, сказала ему:
— Осторожней вози, инструмент нежный. Следи сено не выбилось бы, веревки не сорвали бы лакировку.
— Знаю, всю дорогу одно и делаю, что гляжу.
— А вот оставляешь. Какой-нибудь озорник шутки ради запустит камнем.
— Я такому свинтусу голову об колесо расшибу.
Бричка уходила. Оленька, держась
Прощаясь, Оленька вторично напомнила ямщику, что инструмент нежный, и попросила передать Ваганову поклон.
— От кого, кто ты есть, если спросит?
— Скажи — от невесты, — выпалила Оленька, но тут же испугалась, что Ваганов может дурно подумать о ней, и, вернувшись домой, поспешно написала ему: «Если ямщик скажет что-нибудь про меня, не верьте».
Раз от разу верблюжий караван, перевозивший саксаул, уменьшался, наконец дело с транспортом так осложнилось, что едва набрали столько горбов, чтобы заготовительная партия могла выехать из Прибалхашья. Начавшиеся вскоре осенние самумы замели остатки человеческого бытованья и придали саксауловой пустыне еще более смертный вид.
На участке Айна-Булак Шура Грохотова получила письмо мужа и ответила в тон ему: «Работу на саксауле закончила. Жива, здорова. Отдыхаю, жду новую работу».
Грохотов с первой же попутной машиной выехал на Айна-Булак. Встретились в Красном уголке на сеансе кинопередвижки. Шура крепко пожала руку мужа, притянула его к себе и сказала:
— Садись! Тише…
Показывали документальный фильм «Турксиб». Многосотенная человеческая лавина, спрессованная теснотой в плотную глыбу, с ревнивой зоркостью ловила каждое трепетание мускула, всякий поклон экскаватора, взмах молота. Экран с добросовестной полнотой и точностью развертывал эпопею их собственного труда, борьбы и жизни.
Люди впервые понимали по-настоящему всю грандиозность сделанного ими, всю беспредельность своей слитной силы, и каждый испытывал редкую радость — радость всемогущего.
Толпа как-то по-иному, с другим говором и смехом, не как случайное сборище, а как сознательная и организованная сложность, полилась из тесноты барака на песчаную обширность площади. Грохотовы медлили. Они, стоя под ярким светом электрических ламп, внимательно, немножко по-незнакомому глядели друг на друга.
— Что же, пойдем! — позвал муж. — Я тут сговорил одного знакомого машиниста уступить нам шалашик при компрессоре. Крыша есть, топчан есть, постель развернем свою. И не заметим, как пролетит ночь.
Шура взглянула на поболевший, пустой экран, перевела взгляд на мужа, немножко подумала, как бы сделала какое-то исчисление, и согласилась.
Мимо палаток и юрт, где метались тени и перебивались голоса, мимо рыкающих машин и бегущих на заседания людей они шли в прикрытую ночью степь, рассказывая друг другу, как жили в отдельности. Самую большую, неизгладимо страшную память оставил у Шуры саксауловый лес.
— Как миллионы яростно изогнутых в смертельной борьбе змей и окаменелых в этой ярости, — твердила она, дрожа всем телом. — Там и живые змеи на каждом шагу. Но лес страшней. Мне казалось, что деревья действительно змеи, вот оживут все сразу и уставятся на меня. Я тогда не решусь ступить хоть на один шаг, так и умру стоя.