Том 12. В среде умеренности и аккуратности
Шрифт:
При отставке материальные средства Разумова, конечно, значительно сократились. Хотя Гаврило Степаныч и получил хорошую пенсию, но все-таки она далеко не равнялась полному окладу содержания, которым он пользовался, состоя на службе. Сверх того, на службе, и кроме штатных окладов, все что-нибудь прилипает к рукам усердного чиновника: то полугодовые и годовые оклады, даваемые в награду, то остаточные, распределяемые между чиновною братией к рождеству, и т. п. Благодаря этим экстренным подачкам, жизнь шла своим чередом, жизнь, впрочем, скудная и строгая, все благополучие которой заключалось в том, что с истечением года каким-то чудом сводились концы с концами. Но впереди и того не предвиделось, а стало быть, нечего было и думать об том, чтоб вести прежний образ жизни. Надо было прежде всего оставить Петербург
Но он был не один, у него был Степа, которому, к этому времени, минуло четырнадцать лет и который прошел уж четыре класса гимназии. Чтоб не произошло в его учении неизбежной, при переводе в провинциальную гимназию, ломки, предстояло расстаться с ним, а это было самое несносное. Он уедет, а Степа останется в Петербурге… Только тогда, когда эта горькая перспектива с полною ясностью предстала перед ним, — только тогда Гаврило Степаныч понял, какое ужасное злодейство обрушилось на его голову по манию Губошлепова. До сих пор он даже не представлял себе, чтоб мог пройти хотя один день, в который он бы не видел Степу. Он и прежде не имел времени особенно заниматься с ним, баловать его, но чувствовал непреодолимую потребность каждую минуту сознавать, что сын тут, подле него. И эта потребность покамест была удовлетворена. Поэтому, когда он понял, что скоро наступит момент, который прекратит раз навсегда возможность наслаждаться чувством «ощущения близости», то внутри его все словно заметалось и загорелось.
— Губошлепов! что такое… Губошлепов? — безотвязно стучало в его голове. — Есть ли в нем человеческое естество? есть ли внутренности? что там таится, в этих загадочных, словно прокопченных глубинах? есть ли у него «дом», друзья, близкие? любит ли его кто-нибудь, любит ли он сам кого-нибудь, или просто так… существует? Мыслит ли он? ощущает ли радость, горе, физическую боль? питается ли? или наденет с утра вицмундир и скрежещет зубами? Ах… Губошлепов!
Что-то есть ужасное, неумолимое, неотразимое в этих людях, у которых смолоду как бы прокопчены внутренности. Ни рассуждения, ни чувства, ни даже самых простых человеческих порывов. Ни силы, ни слабости. Стоят они, как гильотина, посередь дороги: кто посильнее — тот проходит мимо нее и плюет, кто послабее — того она захватывает и обезглавливает. Воплощенное бесстрастное неразумие — вот настоящий сатана! Ах… Губошлепов!
Зачем? что случилось? что нужно было доказать? для чего понадобилось растоптать все привязанности человека, все его привычки, всю жизнь? Что такое? что такое? Ах, Губошлепов!
Разумов, бледный, ходил взад и вперед по кабинету и не мог оторваться от назойливых вопросов. Губы его вздрагивали, внутри жгло, во рту чувствовалась сухость, глаза машинально перебегали с одного предмета на другой, как бы всматриваясь, действительно ли привычная обстановка еще существует и стоит на своем месте. В задних комнатах уже хлопотала Ольга Афанасьевна, приступившая к сборам; до слуха Гаврилы Степаныча долетал стук заколачиваемых ящиков, возня перетаскиваемых сундуков. Степа уныло бродил по комнатам, с заплаканными глазами, точно не знал, куда деваться от тоски. Но Гаврило Степаныч ничего не слышал и не видел и все повторял:
— Губошлепов! Что такое… Губошлепов?
Но задачу эту так и пришлось оставить неразрешенною…
Решено было: Степу оставить на попечение семьи Негропонтовых, а самим ехать в родной город Подхалимов, где у Гаврилы Степаныча жил еще двоюродный брат, Аким Семенович Коловратов, семидесятилетний старик, занимавший место протоиерея в кафедральном соборе.
С Коловратовым Гаврило Степаныч оставался в самых дружеских отношениях, хотя, в течение своей тридцатилетней петербургской службы, был на родине всего один раз, а именно, женившись, ездил в Подхалимов отрекомендовать родным молодую жену. Коловратов гордился Разумовым, а с тех пор, как последний получил чин действительного статского советника, титуловал его не иначе, как «ваше превосходительство», и внутренно называл даже «вельможей». И когда однажды Гаврило Степаныч, в ответ на чересчур прозрачный намек на это вельможество, написал: «посмотрел бы ты, как сей знатный вельможа, с женою и сыном, при одной женской прислуге, в четвертом этаже, во дворе, в четырех небольших покойчиках ютится, то, чаю, не высокое бы о таковом вельможестве понятие возымел», то Коловратов не только остался при прежнем убеждении, но даже слегка попенял своему другу: «хотя скромность твоя приносит тебе довольную честь,
Коловратову было уже за семьдесят, и он больше двадцати пяти лет состоял кафедральным протоиереем. Человек он был вдовый и бездетный, и после смерти жены принял к себе в дом свояченицу с дочерью Аннушкой. На Аннушке (в описываемую эпоху ей минуло тринадцать лет) он, так сказать, сосредоточил последние лучи своего потухающего сердца. В свою очередь, и она заботливо ухаживала за дедушкой и, несмотря на избалованность, обещала сделаться со временем отличною, серьезною девушкой. Жили они в просторной квартире большого соборного дома, жили дружно, не огорчая друг друга и вполне удовлетворяясь теми скромными радостями, которые выпадают на долю людей, живущих, так сказать, за пределами общей жизни. Он был уже настолько ветх, что в свободное от церковных служб время, большею частью, дремал в старинном вольтеровском кресле, предаваясь «приличествующим сану размышлениям» и изредка перечитывая «Часы Благоговения». Хозяйством же и вообще всем домом заведовала свояченица, женщина пожилая, смирная и молчаливая. Очень возможно, что оба эти потускневшие под бременем лет существования незаметно потонули бы в пучине уныния, если бы не освещала их неугомонная резвость Аннушки. Она одна представляла жизненный принцип среди этих молчаливых стен, одна приносила туда звук и движение. Даже преосвященный любил ласкового и живого ребенка и шутя отзывался об отношениях к ней Коловратова: старый да малый союз заключили — оба вопиют: помози!
Коловратов не без горестного изумления узнал об отставке Разумова, хотя фраза в письме последнего: «и при сем пожалован чином тайного советника» до известной степени смягчила его огорчение. Сам преосвященный, выслушав рассказ об этом, сказал: «да, чин не малый»; но через минуту, однако, присовокупил: «но необходимо при сем иметь в виду, что ныне великое тайных советников изобилие, а посему и надобность, вероятно, не во всех видится». Как бы то ни было, но Коловратов начал деятельно готовиться к приему родственника и друга, а так как Гаврило Степаныч просил о приискании ему небольшого дома, на покупку которого ассигновал прикопленные на черный день пять тысяч рублей, то скоро и это поручение было выполнено.
Разумов приехал в Подхалимов в один из холодных январских дней, как раз перед сумерками. Старый протопоп, который с утра в этот день недомогал, сидел в своем просторном кресле, обращенный лицом к западу, и следил за потухающим солнцем. Когда Разумов подошел к нему, он молча указал ему на подернутый бледно-розовым сиянием запад и старческим расслабленным голосом запел: Свете тихий. И, дойдя до стиха: видевши свет вечерний, склонил голову на грудь и сказал:
— Да будет, друже, и вечер жизни твоей подобен сему тихому свету вечернему! Аминь.
Все были в волнении; Гаврило Степаныч тяжело дышал, Ольга Афанасьевна полегоньку всхлипывала, Аннушка разливалась рекой. Только старая свояченица молчаливо хлопотала в соседней комнате за самоваром. Затем друзья обнялись и повели беседу. Несколько раз у Коловратова был на языке вопрос: какая причина? — однако он воздержался и только заметил:
— Одно неудобство усматриваю: вел ты доселе жизнь умственную, а у нас в этом отношении недостаточно. Как бы не впасть в уныние!
На что Гаврило Степаныч ответил:
— Ничего! все в свое время найдется, а может, и дело какое набежит. Вот, бог милостив, с устройством покончим, а потом…
Он как-то растерянно огляделся кругом, как бы ища: что же потом?
— Главное, думать об этом не для чего, — продолжал он слегка дрогнувшим голосом. — Думай не думай, а старого не воротишь. На новом месте надо и жить по-новому. И то сказать, под шестьдесят катит — в эти года не «дело», а спокой нужен!