Том 12. В среде умеренности и аккуратности
Шрифт:
— Нет, зачем? — отвечал он на эти настояния, — свое там у них… нам прикасаться не след…
Так прошло целое томительное полугодие. И без того безмолвный, домик Разумовых окончательно погрузился в оцепенение. Старики сидели каждый в своем углу, а ежели и сходились в урочные часы, то вздыхали и избегали говорить. После «допроса» Аннушка сделалась еще сдержаннее; продолжала посещать Разумовых, но молчала. Иногда Гаврило Степаныч подстерегал ее взгляд, устремленный на него с таким любопытством, как будто она рассматривала диковину.
Постоянно
— Ах, хоть бы смерть! вот кабы смерть!
И он инстинктивно начинал перебирать свое прошлое по мелочам; но чем больше предавался этой переборке, тем меньше поводов находил установить свою прикосновенность к тревожившей его задаче. Нет, никого он не обидел! Напротив, его обидели, его вытолкнули на старости лет в пространство, над ним насмеялись, его растоптали, разбили, а он…
— Мухи не обидел! — в тысячный и тысячный раз повторял он, усиливаясь рассеять и успокоить наплывавшие со всех сторон сомнения.
И все-таки он выдержал: не умер и даже не заболел. Чувствовал только, что жизнь сделалась как бы несообразностью, что теперь самое время было бы умереть, да вот смерти нет. С этим чувством и дождался лета.
В урочное время Степа вновь появился в родительском доме.
По наружности он не изменился. Он крепко обнял мать при свидании и так же, как и прежде, приласкался к отцу. То есть почтитак же. «То, да не то», — почуялось Гавриле Степанычу, но — кто же знает? — может быть, именно потому и почуялось, что он уж сам себя заранее предрасположил к подозрениям.
— Скажи, пожалуйста, что такое? — обратился он к сыну вскоре после приезда.
— Что именно?
— Ну, да сам знаешь… точно впервой слышишь!
— Ах… это! Пустяки… так…
— Затосковал, учиться перестал… на курс-то перешел ли?
— Разумеется, перешел.
— Ну, и слава богу; а то было я…
Однако ж дома видали Степу довольно редко. Уж через час после приезда он убежал к Коловратовым и остался там весь вечер; то же повторилось и в следующие дни. Степа приходил домой ночевать, а днем оставался на глазах лишь самое короткое время и затем исчезал. Только издали видал Гаврило Степаныч, как он ходит с Аннушкой в крошечном садике при разумовском доме.
— А ведь Степа-то совсем нас обросил! — сказал он однажды Ольге Афанасьевне.
— Что же ему с нами сидеть? — удивилась она.
— Все-таки. Год не видались, приехал — можно
— Ах, Гаврило Степаныч! Гаврило Степаныч! а ты умей смотреть на него да радоваться!
Но старик не удовлетворился этим объяснением и спустя некоторое время опять пристал к жене.
— Вижу я! вижу! — говорил он, шагая в волнении по комнате.
— Что же ты видишь?
— Все вижу и все… понимаю!
— Старики мои — это они тебя взбудоражили.
— Нет, не старики, а вообще… Не по-прежнему он… нет в нем этого… прежнего! Бывало, хоть и на минутку прибежит-повернется, а сейчас видишь!
Так и остался Гаврило Степаныч при своем убеждении, и верил этому убеждению, потому что его подсказывало ему ревнивое отцовское чувство. Вот и ничем, кажется, не обнаруживает Степа охлаждения, а видит отцовский глаз убыль, чует вещее отцовское сердце утрату. «Не по-прежнему!», «не тот!» болезненно ноет все нутро отцовское.
Догадывался ли Степа, какое горе точит отца? Вероятно, догадывался, судя по тому, что он и сам старался, как мог, усилить внешние выражения ласковости. Но даже и эти усилия замечал Гаврило Степаныч, и их истолковывал не к своей выгоде. «Прежде и не старался, а хорошо выходило, — твердил он себе, — бывало, прибежит, повертится — сейчас видишь!»
Конечно, Степа мог бы сказать в свое успокоение, что против такой странной логики ничего не поделаешь; но, в сущности, это была логика верная.
Однажды, вечером, вся семья собралась у Коловратовых. Гаврило Степаныч, которого неразгаданное горе сделало, в последнее время, молчаливым, на этот раз охотно поддерживал общую беседу. Дело было за чаем, и молодые люди присутствовали тут же. Старик Разумов, как говорится, расходился, и так как у него на первый план все-таки выступали служебные воспоминания, то понятно, что они же главным образом и теперь составили канву для разговора. Рассказывал он, как два раза чуть с ума не сошел, в первый раз — от крика генерал-майора Отчаянного, во второй — от ехидства Зильбергроша.
— Что за человек был этот Зильбергрош — даже представить себе трудно! — объяснял Разумов, — глядит, бывало, на тебя и постепенно зеленеет, даже губы у него начинают трястись. Так, ни от чего. Просто видеть равнодушно не мог человека, которому он может вред сделать: как, мол, я до сих пор его не раздавил?
Во время этих россказней Степа несколько раз удивленно взглядывал на отца, но расходившийся старик не замечал этих взглядов и продолжал:
— И сколько он наград, этот Зильбергрош, получил — и всё из-за меня! Все эти мероприятия — кто их обнатурил, съютил, кто им ход и осуществление дал? — всё я! Я ночей недосыпал, куска недоедал, а он… награды получал! Однажды сам главноначальствующий, при мне, в моем присутствии, его благодарил — и хоть бы он пикнул! Хоть бы слово вымолвил: вот, мол, ваше сиятельство, сотрудник мой!