Том 18. Избранные письма 1842-1881
Шрифт:
— «Ты боишься, что скоро очень поумнеют?»
Так я этого не боюсь в отношении своего романа. А работать, не имея в виду хлопающей или свистящей публики (через 5 лет будешь ли жив сам, будет ли жива та публика?), гораздо приятнее и работа достойнее (dignit'e).
Теперь поздняя осень; охота, отвлекающая меня, кончилась, и я много пишу и много вперед обдумываю будущих работ, которым, вероятно, никогда не придется осуществиться, и все это с верой в себя и убеждением, что я делаю дело. А в этом главное. Много у нас — писателей, есть тяжелых сторон труда, но зато есть эта, верно вам неизвестная, volupt'e* мысли — читать что-нибудь, понимать одной стороной ума, а другой — думать и в самых общих чертах представлять себе целые поэмы, романы, теории философии. Я все много думаю о воспитании, жду с нетерпением времени, когда начну учить своих детей, собираюсь тогда открыть новую школу и собираюсь написать r'esum'e всего того, что я знаю о воспитании, и чего никто не знает, или с чем никто не согласен.
Видите, с какой трогательной наивностью я пишу вам с удовольствием о себе. Это или эгоизм, или доверие, или и то и другое. Берите с меня пример.
Я пишу это письмо у тетеньки на столе. Вы бы были тронуты, ежели бы видели, с какой любовной охотой она дала мне письменные материалы, для того чтобы писать вам. Она вас очень, особенно любит. Она любит всех ваших, но вас особенно. Какое чудесное существо, но которое, я сколько раз с вами ни говорил про нее, я знаю, что я вам не растолковал. Нечего рассказывать, а надо знать эту простую и прекрасную душу, как я, 35 лет. Она была так больна нынче летом, что мы думали — кончено. Теперь ей лучше; но мы поняли, как она дорога нам. Мы хотели ехать в Москву до праздников, но теперь выходит, что поедем после*. Это всегда так с нами выходит, когда мы сбираемся ехать куда-нибудь. Где мы, там и хорошо. Только чтобы это всегда так было! Итак, мы поедем все-таки для того, чтобы Соня увидала своих и показала им внучат. Я понимаю, какая это должна быть гордая радость. И оттуда, оставив детей у родных, на несколько дней приедем в Петербург*, где я и буду иметь честь не без некоторого трепета и гордости представить вам свою жену. Ежели бы я не был нынче в духе полной искренности (иногда (даже всегда) желаешь быть искренним, но не можешь), я бы сказал вам, что она вас любит, но теперь скажу, что она готова любить вас, но находится в отношении вас в некотором недоумении, очень заинтересована, как она сама говорит, как никогда никакой женщиной, и, вместе с тем, я уверен, имеет в душе чувство, которое Ларошфуко заметил бы только, чувство немного враждебное, какое мы имеем всегда к людям, которых мы не знаем и которых все, начиная с мужа, чрезмерно хвалят. Смотреть же глазами мужа она не может, так как хорошая жена смотрит на все глазами мужа, исключая на женщин.
Что делают и где все ваши?
Прощайте, до свиданья. Все у вас ли страшный швейцар, которого я испугал в 12 часов ночи?
14 ноября.
Где Алексей Толстой?* Кланяйтесь ему от меня, коли он в Петербурге.
191. A. A. Толстой
1865 г. Ноября 26…27. Ясная Поляна.
Сейчас получил ваше милое, доброе, ясное письмо* и говорил себе: отвечу завтра; но не могу удержаться — не дают мне покоя все те мысли, которые пришли по случаю этого письма, и пишу сейчас же. Третьего дня я был в Туле, видел М. Лонгинова и он, между прочими новостями, равнодушно сказал мне о замужестве Тютчевой и вашем назначении*. Хотя он вас не знает, кажется, вам будет интересно знать, в каких выражениях он сказал мне это: «Анна Тютчева так надоела им всем, что они рады были отвязаться от нее, а лучше Толстой они не могли, то есть нельзя найти на ее место». Новость эта меня ужасно поразила. Для меня это был выстрел из двуствольного ружья. Во-первых, брак (не брак, а это надо назвать как-нибудь иначе, надо приискать или придумать слово), пока — брак А. Тютчевой с Аксаковым поразил меня, как одно из самых странных психологических явлений. Я думаю, что ежели от них родится плод мужеского рода, то это будет тропарь или кондак*, а ежели женского рода, то российская мысль, а может быть, родится существо среднего рода — воззвание или т. п.
Как их будут венчать? и где? В скиту? в Грановитой палате или в Софийском соборе в Царьграде? Прежде венчания они должны будут трижды надеть мурмолку* и, протянув руки на сочинения Хомякова*, при всех депутатах от славянских земель произнести клятву на славянском языке. Нет, без шуток, что-то неприятное, противуестественное и жалкое представляется для меня в этом сочетании. Я люблю Аксакова. Его порок и несчастье — гордость, гордость (как и всегда), основанная на отрешении от жизни, на умственных спекуляциях. Но он еще был живой человек. Я помню, прошлого года он пришел ко мне и неожиданно застал нас за чайным столом с моими belles soeurs*. Он покраснел. Я очень был рад этому. Человек, который краснеет, может любить, а человек, который может любить, — все может. После этого я разговорился с ним с глазу на глаз. Он жаловался на сознание тщеты и пустоты своего газетного труда*. Я ему сказал: «Женитесь. Не в обиду вам будь сказано, я опытом убедился, что человек неженатый до конца дней мальчишка. Новый свет открывается женатому». Вот он и женился. Теперь я готов бежать за ним и кричать: я не то, совсем не то говорил. Для счастья и для нравственности жизни нужна плоть и кровь. Ум хорошо, а два лучше, говорит пословица; а я говорю: одна душа в кринолине нехорошо, а две души, одна в кринолине, а другая в панталонах, еще хуже. Посмотрите, что какая-нибудь страшная нравственная monstruosit'e* выйдет из этого брака. Я знаю, что вы рассердитесь на меня за то, что я так говорю о вашей предшественнице, которую вы теперь стараетесь любить еще больше, чем прежде; но я не мог. С тех пор как я узнал эту новость, я каждый день по нескольку раз думаю об этом — не браке, а слиянии двух — не душ, а направлений, и я не могу успокоиться и говорить с вами о вас, пока не выскажу всего. Простите, ежели я вас огорчил.
Соня удивилась тому, что вы так боитесь того, что вам предстоит, но я и не ждал иначе. Страшно — я это очень понимаю. Я воспитывал своих яснополянских мальчиков смело. Я знал, что каков бы я ни был, — наверное мое влияние для них будет лучше того, какому бы они могли подчиниться без меня; но здесь, я понимаю, что государыня могла и желала иметь наилучшую воспитательницу чуть не во всем свете. И вдруг эта самая лучшая воспитательница — я, Александра Андреевна Толстая.
Но детей не обманешь, они умнее нас. Мы им хотим доказать, что мы разумны, а они этим вовсе не интересуются, а хотят знать, честны ли мы, правдивы ли, добры ли, сострадательны, есть ли у нас совесть, и к несчастию, за нашим стараньем выказаться только непогрешимо разумными, видят, что другого ничего нет.
Сделать ошибку перед ребенком, увлечься, сделать глупость, человеческую глупость, даже дурной поступок и покраснеть перед ребенком и сознаться, гораздо воспитательнее действует, чем 100 раз заставить покраснеть перед собой ребенка и быть непогрешимым. Ребенок знает, что мы тверже, опытнее его и всегда сумеем удержать перед ним эту ореолу непогрешимости, но он знает, что для этого мало нужно, и он не ценит этой ловкости, а ценит краску стыда, которая выступила против моей воли на лицо и говорит ему про все самое тайное, хорошее в моей душе. Я помню, как передо мной покраснел раз Карл Иваныч*. Ежели бы в самом деле могла быть душа или, скорее, разум в кринолине, тогда бы все было прекрасно; но, к несчастью, в душе этой было настолько земного лимона (limon), что она пошла за Аксакова. И дети смотрят на воспитателя не как на разум, а как на человека. Воспитатель есть первый ближайший человек, над которым они делают свои наблюдения и выводы, которые они потом прикладывают ко всему человечеству. И чем больше этот человек одарен человеческими страстями, тем богаче и плодотворнее эти наблюдения. И вы такой человек. В вас есть общая нам толстовская дикость. Недаром Федор Иванович* татуировался. Я жду того, что вас будет любить ваша воспитанница так же, как любят вас ваши друзья, и тогда все будет хорошо. У женщин есть одно только нравственное орудие вместо всего нашего мужского арсенала — это любовь. И этим только орудием успешно ведется женское воспитание. Будет оно у вас, то вы не будете ни учиться, ни думать, ни приготавливаться, — не будет, так вы откажетесь.
Вы охотница до моего сумбура; вот вам целые четыре страницы. Тетенька и Соня целуют вас, я вас ужасно люблю и желаю вам счастья и успеха. Не желая даже, я вперед радуюсь за ваше счастье в сознании действительного дела, — одного из лучших в жизни — которому вы отдались все.
Прощайте. До свидания, бог даст.
192. А. А. Фету
1865 г. Декабря середина*. Ясная Поляна.
Все сбираюсь, сбираюсь писать вам, любезный друг Афанасий Афанасьич, и откладываю, оттого что хочется много написать. А кроме многого надо написать малое нужное. Вот что: получив ваше письмо, мы ахнули. Жена говорит: вот как он хорошо про собачий воротник, проеденный молью, говорит*, а едет-таки в Москву. Я, как более опытный человек, не удивился и не ахнул. Одно, что нас обоих занимает, это то, когда вы едете в Москву? и, главное, когда вы будете у нас? Надеемся, что поездка в Москву не изменит плана погостить у нас. Мы вас обоих еще раз оба очень об этом просим. Мы сами едем в Москву после праздников, т. е. в половине генваря, и пробудем до февраля*. Когда же вы будете у нас: до или после? Пожалуйста, напишите. Что вы поделываете? Как хозяйство? Не пишете ли что? У нас все хорошо. Дети и жена здоровы. Хозяйством я перед вами похвастаюсь, когда вы приедете*. И я довольно много написал нынешнюю осень — своего романа*. Ars longa, vita brevis*, думаю я всякий день. Коли бы можно бы было успеть 1/100 долю исполнить того, что понимаешь, но выходит только 1/10000 часть. Все-таки это сознание, что могу, составляет счастье нашего брата. Вы знаете это чувство. Я нынешний год с особенной силой его испытываю.
Ну и прощайте, обнимаю вас, кланяемся вашей жене.
Напишите же, пожалуйста, когда наверное вы будете у нас. Мы хотим вас поместить получше, чтоб вы подольше у нас погостили. Не говорите: ничего не нужно и т. п., вы лишите нас огромного удовольствия, на которое мы с осени рассчитываем, подольше побыть с вами. У нас теперь гости: сестра с дочерьми, на праздник приедут Дьяковы и Феты, и всем будет хорошо, ежели вы напишете наверное.
1866
* 193. H. A. Любимову
1866 г. Марта 18. Ясная Поляна.
Милостивый государь Николай Алексеевич.
Посылаю поправленные корректуры*. Они не могут составить отдела для 3-й книжки. К ним нужно прибавить еще гранки две — прощание Кутузова с Багратионом*, которые и прошу покорно потрудиться прислать. Сражение составит 3-й отдел. Во всяком случае прошу вас покорно распорядиться присылкою ко мне рукописи. Рукопись мне особенно необходима для последующего — весьма запутанного*.