Том 2. Машины и волки
Шрифт:
– A-а, ты не член?! – прошептал Липат.
– A-а, ты не член?! – повторил Логин.
Липат выпрямился и ударил левшой слесаря в ухо. Логин тоже выпрямился, подпрыгнул и, крякнув, ударил слесаря по шее.
– Мы тебя за-так кормили?!. – зазря?!
– A-а, ты не член?!
Слесарь икнул, крякнул, ткнулся носом вперед и повалился в ноги, –
– Касааатики!..
– Ааа, ты не член?! начальству болтать – ты не член?! Тошши возжу!..
…На ночлег членов комиссии устроили в сарае. За открытыми воротами сарая небо, ставшее четыреугольником в белых пустых звездах, чертили летучие мыши, и лягушки в пруде сзади сарая кричали так громко, точно каждая лягушка была с собаку. В сарае, кроме шпанского гнуса, которым пропахла вся коммуна, пахло крысами, и жужжали комары так же тонко,
– Ой, что ты делаиишь?!. – это игриво-плаксиво, одна.
– Куда иттить-то?.. – это покойно-деловито, другая.
Сидор прошептал им:
– В углах они, в углах, к примеру… –
потом сказал в темноту сарая:
– Спитя? – спросить мы вас хотели, то есть…Толькя выходить вам отседа никак нельзя, подозрят… Вы уж обратно разместитесь по углам, что ли как… А то подозрят… Есть у нас хорошие бабочки и желають вам услужить…
Две женщины стали сзади Сидора; в тесном треугольнике неба женщины показались огромными, передняя локтем защитила лицо.
И тогда голосом, похожим на бычий, заглушившим и лягушек, и комаров, и ночь, закричал, освирепев, Иван Терентьев:
– Убью, сволочей, расстреляю!!. Арестовать негодяев! –
…Потом, через дни, когда те два члена комиссии [8] , что уцелели, рассказывали, они всегда путались. Терентьев, приходивший из деревни, закричал на Сидора, сказал, что тот арестован. Мериновых оказалось у сарая сразу несколько, кто-то из них кричал:
– Что?!. И это, выходит, коммунисты, товарищи, – Интернационал не хотят петь, жулики, у чужих выспрашивать, авторитет, значить, гнут?!. Мы за авторитет!.. – кричал что-то такое.
8
…и был один из них – человек, еврей, коммунист… –
Когда эти два члена вышли из сарая, сарай уже горел, а Иван Терентьев лежал на земле с проломанной головой, в луже крови… Мериновы с кольями бросились на них, они стали отстреливаться – –
было – –
ночь, ночные колотушки. Еще не разбелесилась махорка… –
– …По России положить машину, сковать Россию сталью, на заводе строить хлеб, солнце заменить турбиной… – Кааарьеррром, Ррросссия!..
Лебедуха:
– Помнишь, как-то мы прокоротали ночь втроем, с нами был Иван Терентьев?.. Ивана уже нет, хороший был товарищ…
Смирнов:
– Что же, тебе страшно? – многие еще погибнут!..
– Нет, не то. Многие еще придут… Казбек с Шатом, ничего не поделаешь… А товарища – жаль…
…Несуществующий разговор:
Лебедуха:
– Вас, Иван Александрович, надо было бы расстрелять!
Статистик Непомнящий:
– Нет, зачем же, Андрей Кузьмич, я никому не мешаю, – я для истории, я – за Россию…
…Рязань-город – на холмах, над Окою. Рязань – слово женского рода, и поистине город-Рязань: баба – в сорок лет. Дома купцы ставили специально для крыс и клопов: из кирпича о пяти фундаментах, с окнами, из которых жирной бабе-Рязани не выползти, – и подпудривали купцы бабу-Рязань – охрами. – «Склад бюро похоронных процессий!» – В рязанском Кремле в тысячу сто пятьдесят третьем году жил князь Ярослав Рязанский, и отсюда тогда выдал сыну Ростиславу – Ростиславль-город над Окою – –
А в Рязани живут люди. В Рязани – здравотдел, исполкомы, продкомы, рабкрины, чека, семнадцатая дивизия, телефоны. Телефоны и люди! – и века, которыми трубит Трубеж, как дружины князей рязанских – в рога. Нужников в городе Рязани – ни одного
Телефоны и люди. – Два человека, оба еврея. – На Семинарской какой-нибудь улице – Казанская какая-нибудь Божья Матерь, и в кремлевском монастыре, что ли, – Спас-на-кладбище, – церкви поставлевы Богу, церковная мистика, как города Росчиславль я Китеж, звонницы смотрят в небо, к небу звонят. Пришли иные времена (до Китежа), купцы ставили пудовые свечи, но говорили: – «Извините, конечно, Бог един и первый, но экономическая необходимость вынуждают-с!» – и понаставили домов, как бабы, засрамили, заслонили церкви, зажабили дебелостью своей в переулочки – прекраснейшие церкви, памятники мистики, старины и культуры. – Два человека, оба еврея, в доме, как баба, в антресолях без нужника, о трех комнатах.
Один – первый – человек, еврей, сионист – спал ночи на стульях, составив стулья и положив на них перину. Днем он ходил в зуболечебницу, где врачевал, бегал по столовкам, – вечером он варил зубы, – а ночами, прежде чем сдвинуть стулья, он – изучал арабскую грамматику и арабский лексикон, ибо мечтал уехать в Палестину, в свое государство и там врачевать среди арабов. Ему было пятьдесят два года, он был сух, как мумии в палестинских песках, он ничего, кроме Рязани и Одессы, не видел: – Па-ле-сти-на и арабы с больны-ми зу-ба-ми, которым надо рвать зубы и с которыми надо говорить по-арабски! Даже в Палестине не воскрес древнееврейский язык, – но он его знал, он спал два часа в сутки.
Двадцать пять лет подряд у него в антресолях висел телефон, – и вот второй – человек, еврей, коммунист. – В революцию могли иметь телефоны только ответственные работники, второй был ответственным работником, – он снял телефон в коридоре и перенес его-на два с половиной шага – в свою комнату, и когда спрашивали в телефоне первого еврея, которому принадлежал этот телефон двадцать пять лет, второй отвечал:
– Здесь нет никакого зубного врача, – здесь живет военный комиссар!
Этот второй тоже не видел ничего, кроме Одессы. Рано утром он уходил в учреждение, приходил в пять и все вечера разговаривал по телефону, около телефона у него стояло кресло, и когда он разговаривал со своими подчиненными, он разваливался в кресле, коряча ноги; когда он говорил с себе равными, он сидел просто, по-человечески; когда он говорил с начальствующими, он вскакивал во фрунт и щелкал пятками. Это были три разных голоса, – четвертым же он говорил – по телефону – с женщинами. У него никогда никто не бывал, он засыпал – на диване – в десятом часу по декретному времени.
Первый и второй, оба еврея были дальними родственниками, оба из Одессы, как Казанская, что ли, и Спас-на-кладбище – обе в Рязани, осрамленные купцом, который настроил баб для крыс, извинившись:
«Извините, конечно, Бог един и первый, но экономическая необходимость вынуждают-с!.. касательно того, чтобы заслонить, конечно, бабами…»
…И третий человек, – русский, Росчиславский. Поезд вполз на Рязанский вокзал, сыпал людьми, как сыпнотифозные вшами (людьми, которых давно уже звали не зайцами, а кроликами, ибо заяц бежит куда глаза глядят, а кролик только с места на место, разгоняемые Ортечека). И никуда не спеша и одиноко сошел с поезда человек в солдатской шинели с поднятым воротником до ушей и в кепи, с тощим чемоданом в руках. Не в лад всем, долго стоял человек в третьем классе, прислонясь к стене, опустив глаза как ноябрь. Затем человек бодро пошел в город, на Астраханскую улицу в советское общежитие. Там он предъявил документы, ему отвели койку в общей спальной, человек осмотрел белье, густо посыпал его далматским порошком из тощего чемоданчика, долго разматывал разбитые башмаки и обмотки с разбитых ног, башмаки уложил в чемодан, чемодан подложил под подушку и, не снимая шапки и плотнее насунув ее, засветло, не пив и не ев, лег спать. Рано утром, не справляясь об улицах, он пошел за город в лагеря русских в России военнопленных – офицеров армий Деникина и Врангеля. Там он был недолго, передал молча несколько писем, – и оттуда пошел по советским учреждениям, в губисполком и в губземотдел. – Росчиславский тоже, должно быть, соответствовал какой-нибудь церкви, погосту Расчиславлю, что ли? –