Том 2. Машины и волки
Шрифт:
…Утро пришло красным солнцем и сотнями тысяч людей, людей в черных мастеровских куртках, принесших на братскую могилу красные гроба.
– Потом пошли годы – –
Годы – проходили.
Где сердце Москвы? – Когда-то Юрий Росчиславский, с ума сошедший в волка, записал о глазах Милицы – – где, какие переулки и дома, и площади в
Москве, кол стали глазами, по которым видно – по которым можно спуститься в душу, в сердце Москвы?.. – –
В Москве на Арбате стало Успенье-на-могильцах – на Лубянке стала Гребневская-Божья-Матерь, – и обоих их засрамили небоскребы: у Гребневской стала Всероссийская Чека, – на Арбате в Трубниковском переулке жила Милица. – –
В девятнадцатом году, – голым годом, – записалось о том, – как: –
– ночами в Москве, в Китай-городе, за китайской стеной, в каменных закоулках и подворьях, в газовых фонарях – каменная пустыня. Днем Китай-город за китайской
– Четыре года: с марта по май стужные воды размывали в Китае-городе содеянное – и с мая по март рушили Китай-город осиновым колом – московскую Ильинку без ночей в три плодоносных месяца за летом – рушили кто как мог, все всеми силами, волею народной и народным озорством; – дерево – на топливо, вывески – на крыши, стекла – на звон от камней, кирпичи – на камни, на печурки по бездровью, на ремонт домов, на памятник октябрьского восстания; мертвый город стоял четыре года мертвым, без окон, без дверей, без крыш, в крапиве и репьях, в зловонии тухнущей воды в подвалах, – и с марта по май – стихии – мыли Китай-город вольные стужные воды. Мертвый город стоял скелетом, когда мертвец обглодан до костей, – четыре года – –
…и вот иная воля возродила вновь Китай – иные люди. Еще висела в переулке забытая вывеска над разграбленным вдребезги домом – «оконные стекла», – еще гнили в проулках загнившие воды, еще глядел Китай из мертвых корпусов, – но в Верхних торговых рядах и вокруг в рядах возникла, как столетие назад, – китайская душа, и на Ильинке затолпились котелки бирж. На поездах, пароходами, – тысячи пудов, бочек, штук, четвертей, аршин – потянулись товары – из лесов, с болот, заводов, гор, с Каспия, Белого моря, с Чусовой, Печоры и Оби, – от лучин, от керосиновых лампочек, от турбинных, просто от солнца и от северного сияния – на горе и радость, на смерть и рождение, – чтобы жить, как жила Русь столетьем. – Персы, татары, кавказцы, уральцы, украинцы тысячи – с ними котелки, круглые очки в оправе, трубки, – Азия с Европой, – Азевр – Евразия открывался всероссийский Гум. – Н-но –
– вывески не те, что прежде: –
– «тресты», «синдикаты», – «Центросоюз» – «Пепо», – «Эмпо», – «Центротекстиль», – «Сольсиндикат» – и – «Цементтрест» и – и «Моссельпром» – И в Верхних торговых рядах, в зале, где собраны гербы всех городов и весей русских, собрались – не те, что собирались столетьем, не купцы, не животы в цепях, не фраки, не глазки, всплывшие из ночи и из бород, не эполеты губернатора и белые погоны приставов, – здесь собрались: – коммунисты. И на открытии Гума был обед, но были куртки, пиджаки, косоворотки, и речи говорили – бурильщик с Тагиева, слесарь из Сормова, каторжанин с Кавказа (каторжанина этого встретил Лебедуха и вспоминали с ним, как жили в избе вместе в Нарыме), шахтер из Горленки – начиная словом: – «товарищи» – и кончая здравием русским метелям, половодьям и грозам, русским болотам, лесам, селам и весям – революции русской. И знаемо было тогда на обеде –
– музыка играла в Верхних торговых рядах, было французское шампанское, и стерлядь была с Волги, за окнами вывески – «трест-синдикатов»: –
– эти дни есть водораздел российских перипетий, где на весах весят: тысячелетье старой Руси и пять годин – последних – этих – российских – из Памиров – и эти пять годин: – тяжеле! –
– пусть этот же оркестр взыграет ночью в казино, во французском же шампанском, в рулетке, в баккара, в железке, в застенках отдельных кабинетов, – в горестях, нищете, невежестве вшивой Расеи, весей и сел
Тогда осматривали Гум, видели шум, многоголосицу, гам – русскую ярмарку. Показывали радио, и как радио действует: загудело динамо, – антенны завыли, заплакали – покоренная стихия – посыпались искрами.
Инженер сказал:
– Мы вызываем Науэн.
Стихло, – и тогда затрещали счетчики.
Науэн спрашивает, в чем дело? – сказал инженер.
– Кланяйтесь им! – пошутил понуро шахтер из Горленки.
И кто-то тогда сказал:
– Не переименовать ли всю Москву в Ильинку? –
…А где-то в Рязани, как в Москве, когда стемнело и оркестр из Верхних торговых рядов перешел играть в казино, ночью в антресолях сошлись коротать ночь двое: человек, еврей, сионист, – человек, еврей, коммунист, – это и им соответствуют Успенье-на-могильцах и Гребневская Божья-Матерь. – Тогда был разжалован из святых – живою церковью –
В те годы были странные сумерки, – и вот один день, как все: – –
– был московский – арбатский – вечер, с первым октябрьским снежком, с тишиной в темных переулочках, когда каждый – первый, второй, десятый – кто был московским студентом, должен вспомнить о первом курсе, а не о революции, и о муфте в снегу соседки курсистки (в революцию муфты у женщин в России исчезли, потому что женщины помужали), – в такой вечер каждый близорукий должен вспомнить о своей близорукости, ибо фонари на углах кажутся снежинками со стекол очков. Днем была – дневная Москва, – днем устраивалась зима, чтобы первой зимой прожить после революции: днем шел тихий – арбатский – снежок, морозило, и снег сразу укутал шум, до весенних первых рам. Вечером надо зажечь лампу у стола, и – книгами – уплыть в воспоминание, в осознанье, в счеты с прошлым, – и в сумерки за окном трещали чечетки, прилетевшие со снегом с Воробьевых гор и со Звенигорода. Но днем в лавках торговали – мясом, вином, виноградом, икрой, как в Европе, в тот год и как десять лет назад в этой же Москве, – по-старому, – и приказчики говорили, убеждая покупателя: – «Помилуйте-с, старое-с!» – и пол был посыпан опилками. Надо было подумать, что Россия с Памира сошла, о хлебе из овсяных опилок забыто, у Елисеева есть семга, французские сливы и французское шампанское, – а у зеркального окна – девушка, не проститутка, еще в башмаках до колен и в каракулевом пальто, она кончила гимназию, была на первом курсе, – молит, чтоб ее купили, потому что она сокращена. Старая Москва – стариком, связкой книг, плешью – свернула с Тверской к Никитскому бульвару, ее обогнал лихач, – от Пресни шли фалангой комсомольцы.
А к ночи в тот день снежок перестал, потеплело, с Москвы-реки, от набережных, с низин пошел легкий туман, закурился, поплыл, стал под Кремлем, пополз Александровским садом на Воскресенскую площадь к Охотному ряду. Небо тоже было туманно, беззвездно, но, как всегда первые ночи в снегу, – светло. –
Тогда у подъезда театра, где шел «Гадибук», прощались двое, два человека, национальности которых стерты. Один из них сел в автомобиль, и автомобиль его унес в туман, к Александровскому саду, – вокруг Кремля, на Красную площадь в тумане, к Спасским воротам, в Кремль. Тогда на кремлевских воротах – интернационалом – часы отбили полночь. – Этот был пролетарием. В Кремле, в офицерском корпусе у него была маленькая комнатка. Много лет он жил – рабочим – в Коломне и в Чикаго, – и манеру жить он перенес сюда, в Кремль русских царей. Дома, у его жены были гости, на письменном столе, на скатерти стояли – тарелка с селедкой, колбаса, черный – по пайку – хлеб и горшок с пшенной кашей. Книги со стола сложили на окно. Потолки были сводчаты и оконницы в аршин толщиной. Было все очень просто. Говорили о пустяках, он рассказал содержание пьесы, о том, что ему понравилось. Потом стали устраиваться спать, – жена собрала со стола, вновь разложила на столе книги, очень тщательно. Гости остались ночевать. Было очень тесно, с кровати сняли наматрасник. Потушили свет и стали раздеваться, мужчины легли на полу на наматраснике и тулупе, женщины – на кровати и диване. Это было только просто и здорово.
На Спасских воротах – интернационалом, пролетарским гимном – часы пробили полночь. Над Москвой стал туман. Москва стихла – –
Тогда у подъезда Габима распрощались двое, – тогда надо было раздумывать, быть в раздумьи. И в тишине тогдашних ночей, в эти дни перелома из осени в зиму, – тишина ночей чинила великие дебоши. В лужах на улицах, когда лужами к зиме отмирали осень и земля, вдребезги бились трамвайные искры, огни фонарей, звезды, старая галоша, коробка папирос «Красная звезда», – в заполночи тогда в Арбатских переулках перекликались петухи, один, два, третий. – К рассветам лужи разрастались в потоки, шли дожди, – и было совершенно ясно, как, перекликаясь петухами с дневным Елисеевым, Гумом, с проституткою под окном Елисеева, – из дней, твердых, как промасленная рабочая куртка, – вырастали ночи, человеческие ночи, похожие на уличные лужи. – Ночи чинили великие дебоши: – немного несколько сотен людей, люди, вчера снявшие мешочнический мешок с плечей, и люди, с ними уцелевшие, «князи» и «графы», с ними иностранцы из миссий, с ними русские актрисы, писатели, художники, много евреев, – летошний снег, – в разных углах Москвы, после театров и ресторанов, в домах, как летошний снег, в старых гостиных, в коврах, в лощенном электричеством паркете, – во фраках, в пластронах, в белых жилетах, в женщинах с голыми грудями, в фокстроте, – в электричестве, шампанском и тепле – веселились, умели веселиться осенними лужами, в которых вдребезги бьется все, чем можно и надо жить по солнцу: умели изнемогать в фокстроте, не говорить о «буднях», на глазах у всех у женщин поправлять подвязки, а женщины прокрашивать до дыр губы, курить сигары и английский кепстен, прокуривать ночи, комнаты, себя – –