Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

не от вулканического

извержения –

– потому что древнюю эллинскую культуру уничтожила – европейская, чтоб погибнуть – потом – самой. – Метель.

3. Мужчины в пальто с поднятыми воротниками, – одиночки, конечно.

Мистер Роберт Смит, англичанин, шотландец. В международном вагоне, как буржуа, от Парижа до Риги, в спокойствии, как англичанин, в купе, где были мягкость голубого бархата, строгость красного дерева, фанер, рам и блестящая тяжесть меди, ручек, скреп, – на столике, в медной оправе, около бронзовой пепельницы, в солнце, в зеркальных окнах, – лежали апельсины, апельсинные корки, шоколад в бумаге, тисненой золотом, коробка сигар, резиновый порт-табак, прибор для чистки трубок, трубки. Поезд пересекал Германию, где небо было бледно, как немецкая романтика, но был весенний день, бодро светило солнышко, и в купе с окнами на юг, в солнце, был голубоватый свет, в бархате, в красной фанере, скрывающей мрамор умывальника. Солнце бодро дробилось в медных ручках, скрепах, оконных запорах, в бодрости красного дерева. В купе был голубой свет, нежнее, чем дымок сигары, но дымок сигары не мешал. Голубой свет был рожден голубой мягкостью бархатных дивана и его спинки, и стульчика у стола. Мистер Роберт Смит, как всегда, спал в пижаме, в туго подкрахмаленных, скрипящих простынях. В умывальнике

была горячая и холодная вода. Проводник сообщил, что кофе готово, и оставил номерок места в ресторане. Мистер Роберт мылся и обтирался до ног одеколоном, делал голый гимнастику, брился, затем надел все свежее: шелковые голубые кальсоны до колен, черные носки на прорезиненных шелковых подвязках, охватывающих икру, – черные ботинки без каблуков с острейшими носками, – крахмальную рубашку, блестящую добродетелью. Над чемоданом с костюмами мистер Смит на момент задумался и надел синий – брюки, завернутые внизу, жакет с большим прорезом, с узкой талией и широкими полами. Но воротник он надел утренний, мягкий, чтобы не долго переодеваться перед обедом. Пришел проводник, француз, убрать купе. В ресторане перед мистером Смитом сидел русский, должно быть, ученый: мистер Смит это узнал потому, что господин был в визитке, но с серым галстуком, манжеты у него были пристяжные, и он за столиком – за кофе – разложил кипу немецких, английских и русских книг, – этого никогда б не сделал европеец. – В купе дробилось, блистало солнце, был голубой свет, проводник ушел, и пахло сосновой водой. Мистер Смит сел к окну, откинулся к спинке, в солнце, ноги положил на стульчик у столика, солнце заблистало в крахмаленной груди, переломилось на тугой складке брюк, кинуло зайчик от башмака ко многим другим зайчикам, от медных сдержек, от строгого лоска красных фанер. Волосы в бриллиантине, на прямой пробор, тоже блестели, – а лицо, в голубом свете, было очень бледным, почти восковым, до ненужного сухое, такое, по которому нельзя было определить возраста – двадцать восемь или пятьдесят. Мистер Смит сидел с час неподвижно, с ленивою трубкой, которая медленно перемещалась из губ в руки, вот-вот потухая. Потом он достал из чемодана дорожный блокнот, развернул Mon-blanc, автоматическую ручку-чернильницу, и написал письмо брату. –

«Мой брат, Эдгар.

Ты писал мне о, так называемой, гипотезе вечности и о том, что твое судно уже снаряжено, и на днях ты идешь в море к Северному полюсу. Быть может, это письмо дойдет до тебя из Лондона уже по радио. Сегодня я перееду границу прежней императорской и послезавтра – теперешней, советской России. Мы с тобой долго не увидимся. Ты прав, истолковывая ощущение вечности как фактор вообще всякой жизни: все мы, как и история народов, смертны. Все умирает, быть может, ты или я завтра умрем, – но отсюда не истекает, что человечество, ты, я – должны ожидать свое завтра, сложа руки. Все мы, конечно, ощущаем нашу жизнь как вечность, иное ощущение нездорово, – но мы знаем о предельности нашей жизни и поэтому должны стремиться сделать – дать и взять – от жизни все возможное. Я скорблю лишь о том, что у меня слишком мало времени. В этом я вполне согласен с тобой. Но я думаю сейчас о другом, которое мне кажется не менее важным: о человеческой воле, когда народы в целом, как ты и я в частности, волят строить свою жизнь. Ты уходишь со своим судном к Северному полюсу, я еду в Россию, мы вместе, юношами, замерзали в северной Сибири. Ты у Северного полюса будешь отрезан от человечества, быть может, наверное, ты захвораешь цынгой, тебе придется неделями стоять среди льдов, очень возможно, что ты погибнешь в аварии или умрешь от холода или голода, полгода ты будешь жить в сплошном мраке, тебе покажется событием, если, быть может, посчастливится побывать в юрте самоеда, – все это ты знаешь лучше меня. Ты идешь на всяческие лишения, – и все же ты уходишь в море, хочешь уйти потому, что ты так волишь. Это свободная твоя воля. Ты волишь идти на страдания. Твои страдания, твои лишения – будут тебе даже радостью, потому что ты их волишь увидеть: это было б непереносимо, если бы это было против твоей воли. То, о чем я сейчас говорю, я называю волей хотеть, волей видеть. Эта воля, когда она объединена нациями, человечеством, его государствами, она есть – история народов. Иногда она почти замирает, тогда у государств нет истории, как у китайцев в последнее тысячелетие. Так нарождались и умирали мировые цивилизации. Мы переживаем сейчас смену последней – Европейской. Мы переживаем сейчас чрезвычайную эпоху, когда центр мировой цивилизации уходит из Европы и когда эта воля, о которой я говорил, до судороги напряжена в России. В Париже мне сообщали, что там найден способ борьбы с брюшным тифом и не могут приступить к изучению сыпного – за отсутствием во Франции сыпнотифозных экспонатов. Любопытно проследить вплотную историческую волю народа, тем паче любопытную в аспекте людоедства и заката Европейской культуры. Но вот что проистекает еще из этой воли видеть: холодность, жестокость, мертвенность, – людям, живу щим этой волей, не страшно, а только интересно смотреть – смерть, сыпной тиф, расстрелы, людоедство, все ужасное, что есть в мире. –

Всего хорошего тебе, дорогой брат мой Эдгар, будь здоров. Твой брат Роберт. –»

В Эйдкунене, на германской границе, надо было пройти через таможню. Были солнечные полдни, – и около Эйдкунена, когда поезд медлил, прощаясь с Восточной Пруссией, в канаве у шпал, после уже нескольких месяцев весны в Париже, здесь впервые перед Россией появился снег. Под стеклянным навесом у вокзала, на пустынном дебаркадере, было холодновато, и откуда-то – из полей – веял пахнущий землею, набухший, русски-мартовский ветерок. Из вагонов табунками вышли джентльмены, женщин почти не было. – Предложили сдать паспорта. Трегеры в тележках повезли вещи. Прошли в таможенный зал. Американцы в буфете пили коньяк. Мистер Роберт Смит прошел на телеграф и дал несколько телеграмм:

– Миссис Смит, Эдинбург. – Мама, сейчас я переезжаю границу. Прошу Вас, простите миссис Елисавет: она не виновата.

– Миссис Чудлей, Париж. – И еще раз я шлю Вам мое поклонение, Елисавет, и прошу Вас считать себя свободной. –

– Мистер Кингстон, Ливерпуль. – Альфред, все мои права и обязанности я оставляю Вам. –

– Английский королевский банк, Лондон. – – – – № текущего счета – – –

– Лионский кредит, Париж. – – –

№ текущего счета – – –

– Министру Сарва, Ревель, Эстония – –

Мистер Смит вышел с телеграфа – в цилиндре, в черном пальто, – с приподнятым – случайно, конечно, – воротником. Поезд передавался в Вержболово, в Литву, трегер принес билеты, метрдотель из ресторана-вагона пригласил обедать. За столом подали виски. К вечеру солнце затянуло облаками, в

купе помутнело, на столе стояла бутыль коньяку, снег встречался все чаще, поезд шел лесами, – проводник распорядился затопить печи, застукал молоточек калорифера, вспыхнуло электричество, стало тепло. Метрдотель пригласил к чаю. – День прошел. На столе стояла вторая бутыль коньяку.

Мужчины: – в пальто с поднятыми воротниками, – одиночки, конечно. Героев нет.

Место: места действия нет. Россия. Европа, мир.

4. Россия, Европа: два мира.

Поезд шел из Парижа в Ригу – в Россию, где революция. В Берлине, на Александер-пляц, на Фридрихс-би-хоф, в Цоо, – поезд останавливался на две минуты пятнадцать секунд. Международные вагоны тускло поблескивали голубиным крылом. Поезд ящерицей прокроил по крышам, под насыпями, по виадукам, через дома, над Шпрэ, над Тир-Гартеном, мутнея под стеклами крыш, в коридорах переулков, мешая дневной свет с электричеством, в гуле города. До Берлина международные вагоны были комфортабельным dolce far niente, – в Берлине исчезли дамы и миссис, сошел японский дипломат, впереди русский бунт, – поезд пошел деловым путешественником, подсели новые пассажиры, много русских. Из гама города, из шума автобусов, такси, метро, трамваев поезд выкинуло в тишину весенних полей, на восток: каждому русскому сердце щемит слово – восток. Вечером за ужином, в ресторане-вагоне, в электричестве, ужин был длинен, пили больше, чем следует, не спешили перед скучным сном. Обера и метрдотель были медлительны. Окна были открыты, ночь темнела болотной заводью, иногда ветер заносил запахи полей. Американцы из АРА, ехавшие в Россию, говорили только на английском, молчали, сидели табунками, породистые люди, курили трубки, пили коньяк, ноги закинули на соседние стулья, фривольность мужской компании. Большой столик заговорил, громко, по-русски и по-немецки – о России: – и это было допущено, такое неприличие, – впереди русская революция – впереди – черта, некая, страшная, где людоедство. Дипломатические курьеры – французские, английские, российские – сидели сурово. Русский профессор-путеец радостно познакомился с российским курьером, у курьера было лицо русского солдата, он был в американских круглых очках, у него болели зубы, он молчал: профессор – тоже в очках, заговорил таинственно об «аусфуре». Поезд подходил к польскому коридору. В той перекройке географических карт и тех, которыми гадают цыганки, – перекройка, швами которой треснула Европа, европейская война и русская революция, рубец польского коридора был очень мозолящим. В купе были приготовлены подкрахмаленные постели, открыты умывальники, – американцы и англичане пошли спать, сдав паспорта проводнику. Сторки были опущены. В коридоре негромко разговаривали русские. Одиночками у окон стояли немцы, обиженные коридором, – и одиноко, один единственный, стоял англичанин, с трубкою в зубах, перед сном. Русский профессор заспорил с латышом.

…– В России крепостное право, экономически изжитое, привело к людоедству. В России людоедство, как бытовое явление, – сказал латыш.

– Да, моя родина, моя мать – Россия, – сказал профессор: – каждому русскому Россия, нищая, разутая, бесхлебная, кладбищенская – величайшей скорбью была – и радостью величайшей, всеми человеческими ощущениями, доведенными до судороги, – ибо те русские, что не были в ней в эти годы, забыли об основном человеческом – о способности привыкать ко всему, об умении человека применяться: – Россия вшивая, сектантская, распопья, распопьи-упорная, миру выкинувшая Третий Интернационал, себе уделившая большевистскую смуту, людоедство, национальное нищенство.

Говорили почему-то оба: профессор и латышский капиталист, по-немецки, но слово – людоедство, – употребленное несколько раз, каждый раз именовали по-русски, понижая голос. Латышу, сраставшемуся с Россией детством и десятилетиями зрелой жизни, ему ведь часто ночами, спросонья, в полусне мерещились тысячи серых рук у глотки, высохшие груди из России, с плохой какой-то картинки, – тогда его мучила одышка, вспоминалась молодость, всегда необыкновенная, ему было тоскливо лежать в простынях, он пил содовую и старчески уже думал о том, что он боится – не понимает – России, и отгонял мысли, ибо не понимать было физически мучительно.

В купе горели ночные фиолетовые рожки, светили полумраком. Англичанин выкурил трубку, ушел. Поезд замедлил ход. Въезжали в коридор, по вагонам пошли польские пограничники, позвякивая шпорами. Профессор заговорил об аусфуре. Пограничники ушли, за окнами в небе светила мутная луна, – коридор опустел, вагон затих. Едва пахло сигарами, фиолетовые рожки светили полумраком. Тогда по коридору бесшумно прошел помощник проводника, собрал у дверей башмаки и понес их к себе чистить, – у проводника за плотно притворенной дверью горело электричество, на столике стояла бутылка коньяка, на диване, против проводника, сидел джентльмен, французский шпион, составлял списки едущих в Россию. Разговаривали по-французски, – мальчишка чистил башмаки.

На другой день, к полдню, у Эйдкунена появился снег, – проводники распорядились к вечеру затопить вагоны. В Эйдкунене, на таможенный осмотр, американцы вышли в демисезонных пальто, в дорожных кэпи, с шарфами наружу, перекинутыми через плечо, в желтых ботинках и крагах; американцы на платформе немножко поиграли – в импровизированную игру вроде той, которою мальчишки в России и Норвегии занимаются на льду: катали по асфальту глышки, и тот, кому этой глышкой попадали в башмак, должен был попасть другому и бегать за глышкой, если она пролетала мимо. Русский профессор заговорил обеспокоенно об аусфуре – с российским курьером, у курьера болели зубы, он молчал, – профессор вез с собой кожаную куртку, коричневую, совершенно новую, купленную в Германии, – в сущности нищенскую – и у него не было разрешения на вывоз: латыш посоветовал выпороть с воротника клеймо фирмы, профессор поспешно выпорол; в таможенной конторе немцы, в зеленых фуражках, кланяющихся туда и обратно, сплошь с усами, как у императора Вильгельма II на карикатурах, осматривали вещи: затем каждый пассажир, кроме дипломатов, должен был пройти через будку для личного осмотра, – и в этой будке у профессора, когда он вынимал из кармана портмоне и платок, выпал лоскутик клейма фирмы, – чиновник его поднял, – профессора окружили немцы в зеленых фуражках, профессор стал школьником. Поезд передали в Вержболово, – профессор отстал от поезда. Метрдотель пригласил к обеду, обед был длинен, ели и бульон с желтком, и спаржу с омлетом, и рыбу, и дичь, и телячий карбонат, – на столиках стояли водки, коньяки, вина, ликеры, – после обеда долго курили сигары, – за зеркальными окнами ползли дюны, леса, перелески, болота. Все больше попадалось снега, лежал он рыхлый, бурый, – а когда пошли песчаные холмы в соснах, – в лощинах тогда снег блестел в зимней своей неприкосновенности, как молодые волчьи зубы. Небо мутнело. – После обеда в комфортабельности, неспешности, долго курили сигары, пили коньяк, метрдотель и обера были в такте этой неспешности. Впереди Россия. –

Поделиться:
Популярные книги

Боярышня Дуняша 2

Меллер Юлия Викторовна
2. Боярышня
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Боярышня Дуняша 2

Матабар. II

Клеванский Кирилл Сергеевич
2. Матабар
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Матабар. II

Душелов. Том 2

Faded Emory
2. Внутренние демоны
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Душелов. Том 2

Сумеречный Стрелок 2

Карелин Сергей Витальевич
2. Сумеречный стрелок
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Сумеречный Стрелок 2

Чайлдфри

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
6.51
рейтинг книги
Чайлдфри

Попаданка в Измену или замуж за дракона

Жарова Анита
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.25
рейтинг книги
Попаданка в Измену или замуж за дракона

Новый Рал 4

Северный Лис
4. Рал!
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Новый Рал 4

Ведьмак (большой сборник)

Сапковский Анджей
Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
9.29
рейтинг книги
Ведьмак (большой сборник)

Сочинитель

Константинов Андрей Дмитриевич
5. Бандитский Петербург
Детективы:
боевики
7.75
рейтинг книги
Сочинитель

Глинглокский лев. (Трилогия)

Степной Аркадий
90. В одном томе
Фантастика:
фэнтези
9.18
рейтинг книги
Глинглокский лев. (Трилогия)

(Бес) Предел

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
6.75
рейтинг книги
(Бес) Предел

Адмирал южных морей

Каменистый Артем
4. Девятый
Фантастика:
фэнтези
8.96
рейтинг книги
Адмирал южных морей

В тени пророчества. Дилогия

Кусков Сергей Анатольевич
Путь Творца
Фантастика:
фэнтези
3.40
рейтинг книги
В тени пророчества. Дилогия

Товарищ "Чума" 2

lanpirot
2. Товарищ "Чума"
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Товарищ Чума 2