Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Шрифт:
Я посмотрел на Федерико. Он стал задумчив и серьезен. Я не смел его расстраивать, но я горько раскаивался, что огорчил его. О чем он думает? Какие мысли вызывают в нем это смущение? Может быть, он догадался, что я скрываю никому неизведанное страдание и что лишь жало какой-нибудь неотвязчивой мысли могло побудить меня к этой бешеной скачке. Мы ехали по берегу друг за другом шагом. Потом мы повернули на тропинку, ведущую через кустарник, а так как тропинка была довольно широка, мы поехали рядом, а наши лошади фыркали, сближая свои морды, точно сообщая друг другу тайны и смешивая пену от удил. Поглядывая время от времени на Федерико и видя его все еще серьезным, я подумал: «Наверное, если я ему открою истину, он мне не поверит. Он не может поверить падению Джулианны, обесчещению сестры. Если сравнить его любовь к Джулианне с любовью моей матери, я не знаю, которая из них сильнее. Разве у него не стояли на столе портрет нашей бедной Констанцы и портрет Джулианны, соединенные
Тогда как в крови все еще продолжалось возбуждение, вызванное скачкой, благодаря излишку физической храбрости, благодаря наследственной воинственности, так часто пробуждающейся при столкновении с другими мужчинами, я почувствовал, что у меня не хватит силы отказаться от мести Филиппо Арборио. Я поеду в Рим, я расспрошу про него, я вызову его под каким-нибудь предлогом, я заставлю его драться, я сделаю все, чтобы убить его или искалечить. Я представлял себе его трусом. Мне вспомнилось то смешное движение, которое ему пришлось сделать в фехтовальной зале, когда он получил удар в грудь от учителя. Я вспомнил также его любопытство, когда он расспрашивал меня насчет дуэли, детское любопытство, заставляющее широко раскрывать глаза того, кто никогда не был на дуэли. Я помню, что во время моей атаки он все время пристально смотрел на меня. Сознание своего превосходства, уверенности, победы над ним, возбуждали меня. В моем видении струйка красной крови обагрила это бледное и отвратительное тело. Обрывки действительных воспоминаний, испытанных некогда с другими людьми, способствовали ясности воображаемого зрелища, на котором я останавливался. И я видел его окровавленным и бездыханным на соломенной подстилке в какой-нибудь отдаленной ферме; два врача с нахмуренными бровями склоняются над ним. Сколько раз я, мыслитель, авалист и софист эпохи упадка, гордился тем, что являюсь потомком Раймонда Эрмиля де-Панедо, который в Гулете производил чудеса храбрости и жестокости на глазах у Карла V! Высшее развитие моего разума и моей многосторонностине могло изменить основу моей сущности, скрытый нижний слой, на котором запечатлелись все наследственные характеры моей расы. В моем брате, в его уравновешенном характере, мысль всегда сопровождалась действием; во мне преобладала мысль, хотя она не уничтожала способности к действию, которая даже часто сказывалась с поразительной силой. В общем, я был неистовым, страстным, но сознательным человеком, в котором гипертрофия некоторых сознательных центров делала невозможной координацию, необходимую для нормальной жизни мозга. Я мог следить за собой с поразительной ясностью и вместе с тем во мне были все недисциплинированные порывы примитивных натур. Не раз меня соблазняли неожиданные преступные попытки; не раз, к своему удивлению, я чувствовал, как во мне вдруг подымается какой-то жестокий инстинкт.
— Вот и угольщики, — сказал брат, пуская лошадь рысью.
В лесу слышны были удары топора, и между деревьями подымались спирали дыма. Группа угольщиков поклонилась нам. Федерико расспрашивал рабочих, давал им советы, делал указания, оглядывая печи опытным взглядом. Каждый стоял с почтением перед ним и слушал его внимательно. Казалось, вокруг работа стала оживленней, легче, веселей, а огонь стал ярче. Люди бегали направо, налево, бросали землю туда, откуда чересчур сильно шел дым, затыкали комьями земли отверстия, получившиеся от взрыва; они бегали, кричали. Гортанные окрики дровосеков примешивались к этим грубым голосам. В окрестности раздавался треск какого-нибудь падающего дерева. Во время перерыва слышен был свист скворцов. А большой неподвижный лес смотрел на костры, поддерживаемые его жизнью.
Пока мой брат принимал работу, я отъехал, предоставив лошади выбор неизвестных тропинок, бороздивших чащу. Сзади меня звуки слабели, эхо умирало. Тяжелая тишина спускалась с вершин. Я думал: «Что делать, чтобы подняться? Какова отныне будет моя жизнь? Могу ли я продолжать жить в доме моей матери со своей тайной? Могу ли я приспособить свою жизнь к жизни Федерико? Кто и что на свете сможет воскресить в моей душе искру надежды?» Шум работ затих; тишина стала полной. «Работать, творить добро, жить для других… Теперьсмогу ли я найти в этих вещах настоящий смысл жизни? И правда ли, что смысл жизни не заключается не в личном счастье, а в этих вещах. Прошлый раз, когда брат мой говорил, я думал, что понимал его; я думал, что учение истины откроется мне через его уста, доктрина истины, по мнению моего брата, заключается не в законах, не в предписаниях, но просто и единственно в том значении, которое человек придает жизни. Мне казалось, что я хорошо это понял. Но вдруг, теперь, я опять точно в потемках; я опять ослеп. Я больше ничего не
Можно было бы предположить, что болезнь сделает Джулианну бесплодной. Итак, она отдается человеку, она совершает свое первое падение и она постыдно беременеет с такой же легкостью, как те разгоряченные женщины, которых насилуют крестьяне за кустом на траве в минуту страсти. И именно тогда, когда рвота мучает ее, я отдаюсь мечтам, я стремлюсь к идеалу, я возвращаюсь к наивностям моей юности, я занят лишь цветами. (О, эти цветы, эти отвратительные цветы, преподносимые с такой застенчивостью!) И после величайшего опьянения, наполовину чувственного, я узнаю приятную новость, — от кого?
От моей матери! А после этой новости я великодушно экзальтирован, я добровольно принимаю на себя благородную роль и молча приношу себя в жертву, как герой Октава Фелье!
Что за герой! что за герой! И копия мучила мою душу, язвила мои фибры. Тогда во второй раз у меня явилась безумная мысль — избежать своей судьбы.
Я посмотрел перед собой. Недалеко, между кустами, прозрачный, точно обман галлюцинирующего зрения сверкал Ассоро. «Странно!» — подумал я, вздрогнув, я не заметил в первый момент, что лошадь, предоставленная самой себе шла по тропинке, ведущей к реке.
Ассоро точно притягивал меня.
Одно мгновение я колебался, ехать ли к реке или вернуться. Я стряхнул с себя очарование реки и глупую мысль. Я повернул лошадь обратно.
Внутренняя судорога сменилась большой слабостью. Мне казалось, что душа моя вдруг сделалась такой ничтожной, маленькой, слабой, жалкой. Я был растроган; я почувствовал жалость к самому себе, я почувствовал жалость к Джулианне, я почувствовал жалость ко всем существам, на которые горе накладывает свою печать, ко всем существам, дрожащим перед жизнью, как дрожит побежденный под пятой неумолимого победителя. «Что мы такое? Что мы знаем? Чего мы хотим?»
Никто никогда не достиг того, чего ему хотелось; никто и не достигнет того, что ему хочется.
Мы ищем истину, добродетель, энтузиазм, страсть, которые наполнили бы нашу душу, веру, которая успокоила бы наши тревоги, идею, которую мы защищали бы со всем мужеством, дело которому посвятили бы себя, цели, за которую с радостью умерли бы. И венец всех этих усилий пустая усталость, сознание истраченной силы и потерянного времени!.. Жизнь казалась мне в этот момент далеким призраком, неопределенным и смутно чудовищным. Заблуждения, глупость, бедность, слепота, все горести, все несчастья; постоянное и смутное движение неопределенных сил животного и атавистического происхождения в глубине нашего существа; самые высшие проявления ума такие непостоянные, краткие, всегда подчиненные физическому состоянию, связанные с функциями органов; внезапные перемены, произведенные незаметной, ничтожной причиной; непременная роль эгоизма в самых благородных поступках, бесполезность подробной нравственной энергии, направленной к неопределенной цели, ничтожность любви, воображаемой вечной, хрупкость добродетели считаемой незыблемой, слабость самой сильной воли, весь стыд, все горести представились мне в это мгновенье. «Можно ли жить? Можно ли любить?»
Послышались звуки топора в лесу; отрывистый, дикий крик сопровождал эти удары. Кое-где на полянках дымились большие кучи угля в виде усеченных конусов и четырехгранных пирамид. В безветренном воздухе дым подымался колоннами, плотными и прямыми, как стволы деревьев. Для меня в эту минуту все казалось символическим.
Узнав Федерико, я повернул лошадь к ближайшей угольне. Он сошел с лошади; он разговаривал с каким-то высоким стариком с бритым лицом.
— Наконец-то! — крикнул он, увидя меня. — Я боялся, что ты заблудился.
— Нет, я не ездил далеко…
— Посмотри на Джиованни Скордио, — сказал он, положив руку на плечо старика.
Я взглянул на него. Улыбка странно-кроткая играла на его поблекших губах. Я никогда не видел на человеческом лице таких грустных глаз.
— Прощай, Джиованни. Мужайся! — прибавил брат голосом, в котором, как в некоторых напитках, была бодрящая сила.
— А нам, Туллио, пора ехать в Бадиолу. Уже поздно. Нас ждут.
Он сел на лошадь. Снова попрощался со стариком. Проезжая мимо печей, он сделал несколько указаний рабочим относительно будущей ночи, когда нужно было разводить большой огонь.