Том 3. Эфирный тракт
Шрифт:
— А вы ради чего хотите ехать? — с учтивостью спрашивал Щеглов, чувствуя почему-то позор внутри себя.
— Так, для обыкновенного интереса, — ответила девушка с уклончивым равнодушием.
— Наверное, учиться будете в Москве?.. Теперь все желают учиться — сейчас удивительная тяга к науке.
Лида прищурилась от серьезности:
— Ну конечно… Я тоже хочу быть приличной, ведь жить в деревне ужасно невозможно.
Они замолчали от чувства совести и стыда, заполнившего оба ихние сердца.
— Революция — прекрасная сила! — сказал Щеглов в напряжении молчания.
— Да, вероятно, — поджав в морщины молодые губы, согласилась Лида Вежличева.
— Вы, должно быть, не здешняя гражданка?
— Нет, мы тамошние…
Они
— Ваш отец был доктором? — спросил Щеглов.
— Немножко… А потом он купил постоялый двор и винокуренный завод, и мы были богатые, гусей ели за ужином…
Щеглов понял теперь ее неизбежную отдаленность от него и со скукой опустил голову: отец Щеглова был столяром.
Вдруг слезы показались на черных глазах, и Лида рассмеялась, освобождаясь от стеснения лжи…
Мимо будки через каждый час или два шли поезда, а Щеглову казалось, что они едут почти беспрерывно и мешают тишине его разговора с невестой Душина. Они не ели, не пили ничего с утра, и есть не хотели, а все время были заняты чем-то трудным, грустным и счастливым, томительной неопределенностью сердца. Но вот однажды Щеглов почувствовал, что поезда перестали ехать, он посмотрел на окно — там была синяя тьма, ночь: все, оказывается, уже окончилось, надо идти домой.
Душина все не было, его наверно задерживал Чуняев по электрическим государственным делам. Лида собрала, что у ней было, на ужин, и они съели его с аппетитом, точно холодная тюря была гусем, а потом Лида без забот, без всякой ответственности легла спать на полу, как смирная раба природы, которая всегда ложится, раз в мире наступила тьма. Щеглов не ушел, он сидел дальше неотлучно, лишь изредка прохаживаясь по комнате и следя за железнодорожными огнями в степи, светившимися в равнодушной теплой мгле. Ничто не соответствовало его сердцу и не утешало наставшей тоски.
Лида мирно сопела во сне, и лицо ее приобрело жалобное выражение давно прожитого младенчества; по еще не забытой детской привычке она брыкалась ногами, раскидывалась и волновалась в движениях, помогая телу расти и развиваться; наконец она раскрылась вся и стала вовсе голой и беспомощной. Тогда Щеглов всмотрелся в нее с силой бьющегося сердца и увидел среди нее, чего он не видел никогда — чужое и страшное, как неизвестное животное, забравшееся греться в теплые теснины человека из погибших дебрей природы, или как растение, оставшееся здесь, в соседстве с сердцем и разумом, от ископаемого мира. Это существо, непохожее на всю Лиду и враждебное ей, было настолько безумно и мучительно по виду, что Щеглов навсегда отрекся от него, решив любить женщину в одном чувстве и размышлении. Только раз он потрогал осторожно поверхность девушки своей правой иссохшей рукой и удивился химической нежности ее кожи, еще не разрушенной морщинами страстей и утомления.
Пока он разглядывал спящую, луна вышла на уровень окна и осветила девушку как прожектором, но извне к окну подошел Душин и заслонил свет. Щеглов не замечал наблюдающего товарища, он сидел лицом к спящей, спиной к окну.
Душин сразу увидел все и почувствовал неустойчивость в своем сознании; горячая, сладостная тревога, не имеющая никакой мысли, прошла по его телу, и Душин сам удивился ее бессмысленности. Он отошел от окна и стал делать соображения в уме, подводя итоги движением руки в воздухе, как в беспамятстве; затем он направился в дом и велел Щеглову уходить, потому что надо спать. Щеглов ушел, а Душин лег с Лидой рядом и осмысленно стал ее мужем, дабы ликвидировать в себе излишки тела, накапливающиеся в качестве любви, и спокойно сосредоточиться на серьезности жизни. После этого Душин сейчас же захотел есть, чтобы немедленно возместить ущерб, причиненный своим силам любовью. Лида босая пошла, поискала и дала ему корочку хлеба. С тех пор Душин всегда закусывал любовь хлебом.
В течение лета Душин писал по указанию Чуняева книжку об устройстве
Лида училась в подготовительной группе совпартшколы, но по вечерам была свободна и часто встречалась со Щегловым, который жил без изменения. Вдвоем они ходили по полям, сидели над оврагами и говорили разные ничтожные вещи; при этом Щеглов никак не мог понять ум или достоинство Лиды — она ничем не интересовалась, быстро забывала, чему ее учили, и была глупа и красива, как ангел на церковной стене. Но зато простота, как греющий ветер, жила в душе Лиды, и она часто обнимала Щеглова по дружбе, и не отказала бы ему ни в чем, если б он захотел, потому что не ценила себя и ничем не гордилась.
Однажды они были на закате солнца у опушки мелкого обглоданного леса. Лиду охватило внутреннее волнение, она села в траву и заплакала по отцу-бедняку, которому она ничем не помогает, потому что у нее у самой одно платье и ноги босые. Щеглов спросил у нее: какой человек — ее отец? И здесь Лида представила ему своего отца: она встала, веселая улыбка прошла по ее лицу, и она изобразила изможденного старичка, в счастливом воображении беседующего с Лениным о всемирной славной судьбе бедноты и спорящего с миллиардерами о курсах котировки награбленных капиталов: старик-отец изучил империализм вплоть до акций и советовал своему правительству провести на парижской бирже такую махинацию, чтоб сразу нажить весь мир пустым способом ухищрения. Как изможденный чуткий дух, бормотала Лида непонятные ей самой слова, и лицо ее покрылось ветхостью старости, губы шевелились, как тряпки, и тело усохло в страсти выражения ослабевшего далекого человека. И в то же время насмешливая улыбка, как печаль, скрывалась в лице Лиды, и глаза ее глядели равнодушно, чтобы не ошибиться, готовые ко всякому мгновенному, точному, но бесследно и безжалостно исчезающему чувству.
Через месяц начались выпускные экзамены в Институте, где учились Душин и Щеглов, и оба они получили профессию инженеров по электротехническим работам. На выпускном вечере в Институте была и Лида, а товарищ Чуняев говорил речь о всей задаче человеческой жизни на земле и так резко размахнулся жестами, что тело его чуть было не изувечилось от радости. Он говорил, как академик революции, и предлагал советским юношам и девушкам найти ход к истине путем производства, посредством труда в тяжелом веществе, а не путем задумчивого размышления, — в тесноте борьбы с врагами, а не на просторе одиночества.
Чуняев открыл перед присутствующей молчаливой молодостью бесконечность истории и под конец осветил ее электричеством, прожектором пролетариата.
— В одной руке рабочий класс держит меч власти, — сказал Чуняев в безмолвный, мечтающий зал Института, — а в другой… другой же рукой он схватывает молнию науки, красную жар-птицу всего рабочего человечества… Да здравствует наш рабочий инженер, вооруженный ум пролетариата!..
После речи наступило торжество. Пришел малочисленный оркестр трудовой армии и начал робко играть первые вальсы мирной жизни. Студенты отвыкли танцевать благодаря войне и теоретическим занятиям и плохо шли под музыку, только одна Лида враз почувствовала мелодию и быстро приучила к ней движение ног. Однако на звук оркестра в зал Института вскоре набрались с воздуха какие-то ожившие послевоенные девицы кухарочного образца и привели с собой под руку будущих пижонов. Они энергично освоили зал и показали класс по танцам молодым инженерам, которые держались в стороне от этой стихийной уличной юности. Но Лида не выдержала, она вошла в круг танцующих, и ее взял лучший парень, оценив достоинство ее красоты, а оставленная подруга того парня пошла в уборную, чтобы порыдать там от ревности и приготовить химическую присушку своему ухажеру против черноволосой разлучницы.