Том 3. Эфирный тракт
Шрифт:
В полночь Душин взял под руку Лиду и пошел гулять с нею, пользуясь светлой ночью; вместе с ними шел Щеглов, неся на груди свою немощную руку, как будто бы он держал невидимого ребенка.
Все трое шли в молчании, в неясности своей дальнейшей жизни, ибо революция в те годы была как пространство — открытое, свободное, но еще не заполненное, — и его пустота висела над сердцем, как тревога и как опасность. Душин бормотал в уме слова об электричестве и населял им в своем воображении всю революцию. Он поглядывал иногда на дальние звезды и решал с успокоением, что это суть короткие замыкания тока в хаосе сил бесконечности.
— Сеня,
— Их бесконечное число, — ответил Душин.
— Как же так? — с разочарованием опять спросила Лида, она не знала — сколько это: бесконечно.
— А сколько же?! — допытывалась она.
— Говорят тебе — бесконечность!
Но Лида была в недоумении: она привыкла воображать все слова в виде предметов, и только тогда в них верила, а бесконечности вообразить не могла.
— Ну тогда — пускай! — сказала Лида, отвергая бесконечность как несуществующее.
— Это ошибка, — произнес Щеглов, — бесконечности нету — мы просто не знаем еще, сколько звезд на небе, вот и все. А это число все равно есть. Если б звездам не было числа, то их бы ни одной не светило на небе…
— И верно что! — сказала Лида, не понимая, но удивленно чувствуя простое соображение Щеглова.
— Но как весь мир-то стал быть?
Щеглов поглядел на нее с обычной кротостью.
— Наверно, не было ничего и законов никаких не было, — сказал он. — И случилось, что попало — сразу все, как взрыв, и стало интересно…
Щеглов сам не знал, почему это казалось ему верным; ум его иногда думал без спроса, нечаянной силой своего внутреннего запаса, и легко показывал ясные пространства действительности.
Душин промолчал в недовольстве: он решил больше не разбазаривать своих сил на размышление о бесконечности, поскольку она не имеет отношения к человечеству на поверхности земли, к организованному устройству прекрасной жизни.
Они пришли в поле; свет луны освещал камни шоссейной дороги и повисшие пыльные листья придорожной ракиты. Дорога уходила в уезд, в тьму невежества и разорения, где сейчас спали люди, потерявшие смысл своей жизни в тягости разрушительного труда на буржуазию, в тифу и в побоищах войны. И только теперь — несколько месяцев — они увидели, что на земле стало тихо, и начали пахать, сеять и трудиться сами на себя, и сила уставшего народа опять скоплялась внутри его. Снова восстанавливалось мирное теченье природы, свободное дыханье всех ее матерьялов.
С жадностью глядел Душин в эту смутную окрестность: он знал способ учреждения повсеместного счастья — для всех мирных, трудящихся, соединенных людей: это — электричество; и слюна собралась во рту Душина от предчувствия торжества пользы и разума. Верстак сапожника, печь для варки металла, лампочка на столе научного вождя, теплая вода для ребенка, хлебный плуг, мчащийся поезд, орошение, цветущие яблочные сады — все должно производиться могуществом электричества, дрожащей силой мироздания, действующей под руками человека.
Полагая, что и медицина получит развитие от электричества, Душин сжал локоть Лиды и решил любить ее сегодня ночью, истратив немного самого себя, а в будущем электрическая медицина сумеет восстановить его тело, пожертвованное на женщину.
Они стали возвращаться и пошли ближней дорогой. На околице города они перешли путь железной дороги и миновали депо. Позади
Они остановились. Перед ними была машина «О-в 401». Со странной мечтой Душин и Щеглов потрогали свой паровоз и пошли на ночлег; они оба печально почувствовали, что революция все более беднеет и постепенно проживается, машины умирают от усталости и поля стоят пустыми; но Душин верил в экономическое, целостное восстановление всего ветхого и утраченного, Щеглов же прощался с погибающим навсегда.
Чуняев велел навеки упразднить небольшую этапную прогонную тюрьму, где теперь жили десять человек устаревших контрреволюционеров. В эту опорожненную тюрьму поместили затем Комитет по Электроустроению Губернии, а подвалы старого здания были назначены для складов и монтажных мастерских того же комитета.
Душин оставил железнодорожную будку и совместно с Лидой поместился в сторожевой тюремной башне, где была маленькая комната и открывался вид на все страны света.
Переехав на тюремную квартиру, Лида по целым дням сидела у южного окна и глядела в порожние, будто снящиеся поля позднего лета. Учиться в совпартшколе она перестала — у нее не было понимания науки, потому что она любила ни о чем не думать, скучать сама с собой, бормотать песни, глядеть в воздух или чувствовать что-нибудь простое и грустное в своем ленивом теле. Преподаватель статистики влюбился в нее со слезами на глазах и целовал несколько раз в коридоре совпартшколы, хотя Лида не знала даже слова «статистика».
— Пускай я дура, пускай клетница, пускай я пропадаю, — говорила Лида сама себе и опускала голову на подоконник.
Щеглов ей приносил книги, но черноволосая женщина не могла их долго читать — ей хотелось самой действовать и чувствовать, а не смотреть, как чувствуют другие: это слишком завидно и скучно. По вечерам ей понравилось ходить в гости к одному бывшему товарищу Душина по Институту — инженеру Стронкину, у которого была девятнадцатилетняя жена, красавица-растрепка, встававшая ежедневно в четыре часа дня.
Семен Душин видел, как жена его тоскует, но не мог беспрерывно утешать ее настроение, так как неотлучно, со всей страстью наслаждающегося ума, работал над проектами электрических станций. Он не мог ходить с ней в гости, потому что после работы старался сразу ложиться спать, чтобы беречь умственные способности для завтрашнего труда и не тратить их на пустяки ложного удовольствия. Поэтому Лида ходила одна в гости к Стронкиным. Там она заставала молодое общество: юноша-хозяин заводил старый заграничный патефон и мужающие мальчики, сами походившие чем-то на патефон, брали за руки девушек и женщин и, все время напевая про радость жизни, начинали шевелить нижними половинами туловищ. Лида танцевала без отдыха, потея от движения, теряя сознание в чуждых, очередных объятиях, в напряженной суете торжествующих звуков мелодии, в бессмысленности своего бьющегося сердца. Растрепанная хозяйка, черноволосая, как Лида, и ровесница ей, плясала в мужских штанах и пела хрипло и великолепно, как цыганка.