Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
Говоривший взял карандаш и написал на записной книжке следующую цифру:
1.280.000.000.000 рублей.
— Пожалуйста, выговорите.
— Но позвольте… разве так можно доказывать… Тут трактаты надо писать.
— Что доказывать?! Что белое — бело? Что если б русский техник изобрел железные дороги, а не Стефенсон, то они тогда бы только могли бы войти в жизнь, если б представляли собой выгодное предприятие, где расход сошелся бы с приходом? Что все эти бархаты, зеркала, дворцы-вокзалы, дворцы-мосты, двадцатилетние соображения о том, строить или не строить, и два года бешеной горячки — все это не рационально, заимствовано из богатых стран, не подходит к условиям нашей нищей страны? Что, 30 тысяч
— Дешевые дороги тоже не радость: крушения пойдут.
— Да не верьте же вы. Поймите же, что оттого, что за пуд камня заплатите 60 рублей, а не 200,— камень этот не превратится в пух. Куб земли, сделанный в перекидку или машиной, вместо тачки, за 80 копеек, будет так же прочно лежать на своем месте, как и сделанный за 3 рубля 20 копеек. Надо же на чем-нибудь стоять, ну, вот и ухватились за прочность.
— Но, позвольте, на Закаспийской железной дороге из-за ее дешевизны приходится теперь…
— Что приходится? Достраивать? Так кто же против этого говорит? Но достраивать из доходов дороги, Николаевская дорога, если бы ей понадобилось сравняться с какой-нибудь английской дорогой, по которой в день проскакивают 900 поездов с 80-верстной скоростью, тоже должна была бы истратить не один еще десяток миллионов, но дико и без смысла было бы, если бы ввиду будущих потребностей она теперь же приступила бы к этим несвоевременным тратам.
— По-вашему, значит, нужно только строить, так сказать, самый необходимый остов сперва…
— Именно, но строить не приемами старой школы, потому что здесь все опять вдвое дороже…
— И сколько бы верста такого остова, правильно отстроенного, стоила бы?
— Да по моему подсчету не больше 20 тысяч рублей, и на истраченные 3 миллиарда мы имели бы уже нужные нам 150 тысяч верст железных дорог. Но есть еще и другой и более рациональный притом выход.
— Узкоколейные дороги, стоимостью в 11 тысяч рублей верста?!
Собеседник пренебрежительно махнул рукой.
— Да, взмах руки. Вот, если бы нашего чиновника поставить бы в более обязательное, чем этот взмах, отношение к истине, вот тогда бы, пожалуй, можно было бы надеяться, что и без краха дело обойдется… Эхе-хе-xe… Вот и станция… Прощайте.
Глава I
Между Пермью и Тюменью. — Тобольская Обь. — Коренные сибиряки. — Рассказы Ивана Владимировича. — Остяки. — Томск.
Тому уж несколько лет. Едем по Уральской дороге, и из окна вагона видны знаменитые демидовские заводы. Было время, когда люди сотнями здесь пропадали с лица земли, о том повествуют летописи, знают бездонные погреба и кладбища. И те и другие — места последнего прибежища и жертв и палачей. Сбыт фальшивой монеты шел здесь открыто. На упрек Екатерины II Демидов добродушно ответил:
— И, матушка, о чем толковать! Все мы твои и с потрохами!
Смотришь на эти чистенькие и беленькие постройки, крытые железом зеленые крыши, — на весь этот уютный и манящий к себе вид в майской веселой обстановке, и невольно рисуются в контраст захлебывавшиеся когда-то в погребах, исковерканные ужасом и мукою лица… Дальше…
Вот и грязная Тюмень со своими «нуждающимися» переселенцами, река Тура, маленькая, узкая. Пароход то за дно задевает, то за берег.
По сторонам поля, поля и поля. Изредка деревушка на берегу. Навозу масса, и берег весь завален, — значит, в поле не возят.
В Иртыш вошли. Все та же пустынная равнина.
— Какая же это Сибирь? — говорит, недовольно морщась, один из пассажиров, инженер с собакой. — И что тут покорил Ермак, когда и теперь никого нет?
— Это, батюшка, все от настроения зависит, — отвечает мрачный контролер. — У меня был знакомый, и, знаете, его послали на Кавказ от пьянства лечиться. Ну, водки, конечно, ни-ни. Так что бы вы думали: озлился. Встречаю его, спрашиваю: «Ну, что Кавказ, как?» — «Какой Кавказ? говорит, никакого Кавказа нет». — «Ну, как же, говорю, все-таки — виды…» — «Какие виды? никаких видов нет». — «Горы…» — «И гор никаких нет…» Вот до чего можно дойти.
Тобольск. Мостовые из досок, музей, памятник Ермаку. Музей небольшой, привлекающий своей простотой и запахом Сибири: эскимосы, самоеды, олени, медведи, упряжь, одежда, оружие, латы; но тут же поломанный нивелир фабрики Герлаха. И он, конечно, выстоится и в свое время тоже стариной станет. По стенам портреты Ермака. Пять их, и сходства между ними никакого.
На обратном пути из города к пароходу встретили партию арестантов. Идут, звенят кандалами; торчат рыжие голенища; серые халаты, на спинах по два бубновых туза; наполовину обритые головы по продольному направлению. Арестанты на нас, мы на них смотрим, ищем следов злобы, отчаяния, преступления, но глаз утомляется на общих масках тупого равнодушия, апатии, и только изредка ловишь злорадный, звериный взгляд тоски и горя. И все то же общее впечатление строго арестантского цвета: серого неба, серой реки и всей серой, однообразной природы, той Сибири, которую мы до сих пор видели.
Приехали на пароход. До отхода еще полчаса. Пьют пиво, разговаривают о городе, рассматривают покупки и угадывают цены. На пристани праздного народа масса. Стоят и смотрят. Молодой человек, в легком костюме, довольно грязном, больше, очевидно, думающий о материях высших, чем о том, что у него под ногами, споткнувшись на кем-то положенную палку, чуть было не растянулся на полу, но оправился и сел возле меня.
— Далеко-с?
— В Томск.
— Из Петербурга?
— Да.