Том 3. Произведения 1927-1936
Шрифт:
А когда старик поднял голову от сундука и стал дрожащей рукой прикручивать лампу, оба — и Мирон Мироныч и Феона Петровна — присели в одно время и толкнули друг друга локтями: это был Мордухай-Болтовский.
Он постарел страшно, он похудел, он подстриг себе бороду, но это был он.
И Мирон Мироныч почувствовал всем телом, что нет у него больше дома. Это уж не оторопь была: оторопь приходит и проходит, — это было опустошение внезапное, но последнее.
Мирон Мироныч решительно потянул жену от окна, и жена покорно двинулась за ним следом.
Дрожащие и бескостые, какие-то оболочки двух людей, хлюпанье и студенистый трепет, переползли они опять через ночные осенние скользкие и невнятные заборы, добрались до той гнилой беседки,
Куда именно? Неизвестно… Они не растворились же, конечно, в этой темной испуганной ночи, нет, но они больше уж не приходили в свой дом. Им не пришлось умереть на своей супружеской кровати, и напрасно, значит, уширял коридорчик на пол-аршина Мирон Мироныч: его тело не суждено было выносить из спальни!.. Напрасно купил он и чугунный крест, окрашенный в прочную аспидную краску… Все было напрасно… и вообще очень трудно человеку угадать свою судьбу…
Говорили, что дней через пять после того, как они ушли, когда добровольцы уж снова были выбиты из города, три разномастных кота в их разграбленном домике жрали чей-то, «по-видимому, человеческий», желудок, набитый пшенной кашей… Но коты ведь вообще имеют обыкновение тащить в дом все, что попадется им в зубы… И, может быть, желудок этот был совсем даже не «человеческий»… И, наконец, какое отношение мог иметь этот желудок к пропавшим Мирону Миронычу и его жене?
Я не верю, чтобы так-таки бесследно и пропала эта чета… Она непременно укрепилась где-нибудь в другом месте… Велика страна наша, и добрые люди ее населяют, и если вы знаете, где живут они теперь — Мирон Мироныч Гуржин, лет этак пятидесяти семи, и Феона Петровна, лет на тринадцать моложе, — то сообщите мне об этом.
1928 г.
Как прячутся от времени*
Неисправимый народ художники! Счастливцы кисти и любимцы жизни Рубенс и Ван-Дик испортили внешность их на три столетия, и теперь еще случается у нас — отращивают они длиннейшие волосы, откапывают где-то широкополые бандитские шляпы, надевают их живописно на правый бок, и если не всегда бывают в плащах, то необыкновенного покроя куртки из темно-зеленого или рыжеватого полосатого Манчестера с ними неразлучны; и теперь еще в нашей трезвейшей стране вид у них мечтательный, и глаза их стремятся находить рядом с тем, что для всех очевидно, что-то неуловимое, едва мелькающее, чуть-чуть очерченное, неясно окрашенное, скорее всего несуществующее совсем.
Такой именно художник и бродил в июне по кладбищу одного из кавказских городов. В картинных волосах его под старой, но опрятной панамой увязло уже достаточно седины, небольшая бородка была не моложе по виду, но серые глаза глядели еще двадцатилетне, с большим расширявшим их любопытством.
Сюда, на Кавказ, он приехал с севера, откуда давно уж не выезжал, и все его здесь занимало, как может занимать только художников и неиспорченных детей. В руках у него был небольшой карманный альбомчик, и он привычно бегло набрасывал в него то памятники сквозь деревья, то деревья, осенившие памятник. Кладбище было из старых: попадались памятники столетней давности, попадались и очень странно звучавшие теперь старинные надписи, — их он тоже заносил в свой альбом.
В силу странной работы мысли, которая только у художников может отбрасываться от настоящего далеко в глубину веков, он думал теперь на кавказском кладбище в июньский день 1929 года не о себе, не о своем, не о том, что видел он час назад в этом городе, не о том, что видел дней десять назад в своем северном городе, — он думал о голландском городе Гарлеме, где в 1664 году умирала от легочной чумы возлюбленная художника Корнелиса Бега (ученика Ван-Остаде), певца и музыканта, человека скромного, робкого, преданного. Он представлял, как в этом патриархальном
Случайно вызванное из памяти, это маленькое событие в маленьком Гарлеме, совершившееся двести шестьдесят пять лет назад, занимало его теперь неизвестно почему: потому ли, что самому ему, как и Корнелису Бега, шел сорок третий год, потому ли, что сам он был скромен и робок, потому ли, что месяца три назад у него умерла жена, с которой вдвоем перенес он много за последние двенадцать лет.
Сложения он был некрупного, в плечах неширок, в поясе тонок. Когда он зарисовывал памятники и купы деревьев, он делал это тщательно, остро вглядываясь во все очертания, но в то же время держалась в мозгу, никуда не выпадала узкая улица Гарлема, и он думал, что, придя в гостиницу «Франция», набросает ее в другой большой альбом.
Он знал, что это будет никому решительно не нужно, кроме него, так же, как никому не нужен и этот рисунок кладбища, но рука привычно чертила в альбоме, а мысль еще деятельнее чертила в мозгу.
Он приходил на это кладбище еще два раза раньше, и ему нравилось, что оно так пустынно. В первый раз он увидел на нем только двух девочек — черноголовую побольше и белоголовую поменьше, которые резали серпами густую и высокую траву и раскладывали ее рядами для просушки, а во второй раз он прошел мимо двух парней, которые копали могилу и из которых бросился в глаза особенно один, очень широколобый. Теперь, обойдя все кладбище, он никого не встретил. Такое равнодушие живых к покойникам объяснил он бурным темпом нашего времени, исключающим заботы о прахе предков.
Ему нравились здесь могучие осокори с почти березово-белыми стволами и белой изнанкой листьев; чтобы лучше вобрать их слегка смолистый запах, он старался шире раздувать ноздри узкого носа. Белые акации здесь уже отцвели, и опали венчики их цветов, устилая могилы, но слабый запах от этих опавших, нагретых солнцем венчиков еще оставался в воздухе. Серенькие пеночки болтали в густейшей сирени негромко уже, не по-весеннему, и эта болтовня их тоже как-то была ему необходима, чтобы дополнить настроение грусти, отрешенной и деятельной в одно и то же время.
Он заметил, что дорожки на кладбище были чисто подметены и посыпаны желтым песочком, а где росли за оградами могил цветы, они были густы, сочны, душисты, — видимо, никто не рвал их зря целыми охапками, за ними был уход, их поливали. Над цветами гудели облепленные золотой пыльцой пчелы, а гуденье пчел художник так же любил, как болтовню пеночек.
В этот день на кладбище особенно привлекла его небольшая церковь над склепом редкостно найденным соотношением линий. Как будто простая с виду, она была очень тонко обдумана в каждом повороте карнизов, в наклоне крыши, сделанной из четырехугольной аспидной гладкой черепицы, в небольшой колоколенке над этой крышей с праздно висящими тремя маленькими колоколами, от которых вниз не тянулась даже веревка. На фронтоне очень естественно был вылеплен голубь, распростерший крылья так, что казалось, вот сейчас он, белый, сядет на круг из пышно сплетенных белых лилий.