Том 3. Произведения 1927-1936
Шрифт:
И хотя человек с винтовкой крикнул в ответ на это: «Пшел отседа, а то заколю!» — и действительно грозно выставил штык, Мирон Мироныч только отошел не спеша на противоположную сторону тюремной площади, сел на пень какого-то дерева и сидел до вечера, неотрывно впившись глазами в тюремные ворота, к которым иногда подъезжали автомобили.
Только к ночи Феона Петровна, пришедшая проведать его в тюрьме и узнать, не надо ли ему еще пышек и дали ли ему чаю и сахару, нашла его на этом пне и не без некоторых усилий увела домой.
Несколько
Однако страховая контора все-таки продолжала оставаться запертой, никто не платил Мирону Миронычу привычного жалованья, никто не посылал его определять убытки от пожаров. Существование потянулось безденежное, бессмысленное, ничтожное…
— Приходится переждать пока, — говорил он жене задумчиво и не совсем убежденно.
Потом началось самое странное.
Август Эрнестович как в воду канул; и все другие страховые агентства и конторы нотариусов, и даже камеры мировых судей, и все вообще привычные места, где писали такие же Мироны Миронычи, закрылись, а вместо них открывалось что-то новое и с новыми, непохожими людьми.
Жизнь дорожала; Феона Петровна начала худеть, Мирон Мироныч сутулиться и глядеть исподлобья, и волосы его стали седеть прядями. Если бы он остригся наголо, то голова его казалась бы точно усеянной серебряными пятачками. Даже и в черных лохматых бровях засеребрело.
Однажды — это было тоже осенью, через год после того, как бежал Кесслер, — в городе замаршировали по улицам военные отряды, блестя страстью ружейных стволов, на рысях проскакал взвод кавалеристов, и вороные сытые лошади, нагнув головы, провезли одну за другой шесть пушек мимо домика Гуржиных куда-то в поле.
А потом домик весь сотрясался от орудийных залпов, с подоконников на пол падали стаканы, и Феона Петровна, ползая по полу боком, подбирала осколки, Мирон же Мироныч, весь смятенный и укротившийся, шептал:
— Да ведь это же значит — бой!.. Как же у нас бой?.. С кем?.. А если крышу провалят?..
Когда смерклось, вороные лошади провезли пушки обратно, промчалось несколько кавалеристов галопом, потянулся обоз, очень шумный и бестолковый, и, наконец, замелькали беспорядочно пехотинцы.
Очень страшно было на улицах, но когда стемнело, оказалось, что дома сидеть еще почему-то страшней. И вот, в темноте и в осенней сырости, оба они, привязав Куклу снаружи стеречь дом, который заперли всеми замками, крадучись по задворкам, ушли, перебравшись через два невысоких забора, в сад к соседу, где была старенькая гнилая беседка в такой глуши, что кто же новый, не зная, ее найдет темной ночью?..
Там они просидели час, два, три, пока отгремели какие-то близкие выстрелы и отсвистели пули вверху.
— Боже мой, боже мой! — шептала Феона Петровна, крестясь.
— Господи, господи! — шептал Мирон Мироныч.
Но
Нет, все-таки это было единственное надежное — свой дом, самое прочное из всего в этой утлой, расколыхавшейся жизни… Все-таки можно, придя, лечь на свою честную преданную кровать, и, может быть, удастся уснуть, а завтра будет видно, что это была за пальба и в кого палили.
Когда же выбрались они к своему двору, больно поразило их: фыркали лошади в их сарае — в том самом сарае, в котором сколько уж лет были у них только дрова, куры да чугунный крест!
Сначала они даже не поверили ушам, но нет — и пахло лошадью!.. и намешанная лошадиными копытами грязь чавкала под ногами.
Когда же из-за сарая открылся дом, он так и прянул ярко в глаза освещенными окнами.
— Неужто зажгли все три лампы? — прошептал Мирон Мироныч, едва шевеля губами.
— И сколько же мы керосин берегли-прятали, неужто ж нашли? — прошептала Феона Петровна.
А в грязи на дворе вдруг слабо пискнуло что-то, и при свете из окна разглядели они, что это (ах, злодеи, злодеи!) валялся их сторож, Кукла, раздавленная так, что уж не могла подняться.
Кукла узнала их, Кукла начала визжать громче; они были ее боги, они были всесильны, они должны были взять ее, вымыть и высушить, положить на мягкий стул, сделать ее прежней здоровой, резвой собачкой.
Феона Петровна плакала бы по ней, если бы не опустилось в ней все, если б не такая страшная тоска, что даже заболели сразу все зубы на правой стороне.
— Куда же теперь? — беззвучно спросил Мирон Мироныч.
В это время вдруг вышел из сарая какой-то солдат с охапкой дров, солдат настоящий — в фуражке с кокардой.
Они стояли в темной тени, и он их не заметил, прошел в дом.
— Печку топят! — шепнула Феона Петровна.
— Добровольцы! — шепнул ей Мирон Мироныч.
И как будто с этим солдатом, пронесшим охапку их дров, отошла часть страха, сковавшего ноги: они осторожно, за шагом шаг и держась тени, придвинулись к ближнему окну и глянули внутрь.
Лампа горела вовсю, и даже красный язык тянулся в стекло, но не замечали, что коптит она, офицеры, рывшиеся в сундуке, в котором лежали платья Феоны Петровны, теперь разбросанные всюду по комнате.
Один из офицеров был белобрысый, молодой и плотный, другой с черными усиками, сам плешивый, третий же был старик, и погоны его, две красных полоски по золотому полю, почему-то — неопределимо почему — показались знакомыми Мирону Миронычу, и мясистое розовое ухо старика этого тоже и еще больше напоминало кого-то очень знакомого…