Том 4. Повести и рассказы, статьи 1844-1854
Шрифт:
Притом не один этот вопрос приходит в голову читателю. Отчего Ильменев, этот добрый гений Маши, эта преданная, нежная, любящая натура, — отчего он непременно должен быть неловок, неуклюж, некрасив и молчалив, отчего волосы торчат на его голове кверху в виде листьев артишока? Происходит ли это от желания поставить его резкой противоположностью изящному князю, хотел ли автор изображением этого лица, лишенного всякой внешней прелести и столь достойного любви, хотел ли он покарать в самом себе и в читателе то чувство невольного подобострастия перед ложным блеском светских манер, о котором мы сейчас говорили, — во всяком случае мы не можем не видеть на самом Ильменеве отражения опять-таки Чельского: каждый из них представляется нам членом антитезы, уже тысячу раз выведенной в романах, — антитезы блестящего, холодного и ложного характера с характером истинным, теплым, но уже слишком тусклым, и мы не можем не сожалеть о том, что г-жа Тур, с ее живым взглядом на вещи, пошла по этой несколько избитой дороге [81] .
81
Вспомним, между прочим, Джорджа Седлея и Осборна * в «Ярмарке тщеславия», Леона Леони и Ганрие у Жорж Санда и проч. Г-жа Тур начитанна; но начитанность не всегда достоинство в сочинителе.
Пора,
Нам кажется, нечего уверять читателей наших в глубоком сочувствии, возбужденном в нас талантом г-жи Тур. С другой стороны, они могли видеть, что это сочувствие в нас не слепое, и что мы, не обинуясь, высказывали свое мнение о том, что нам казалось менее удачным в ее произведении; потому мы надеемся, что они не заподозрят тех горячих похвал, которыми мы готовы приветствовать рассказ Антонины, особенно первую его половину. Эти страницы — мы говорим это с твердым убеждением — останутся в русской литературе. * Они — быть может! — станут в ряду тех избранных поэтических вымыслов, которые сделались нашими, домашними, о которых мы любим думать, симпатия к которым переходит наконец в привычку, тесно связанную со всем лучшим в наших воспоминаниях. Содержание таких счастливых вымыслов почти всегда несложно: оно просто, как самые основы жизни. Мы назвали эти вымыслы счастливыми: счастье их состоит не в новизне или неслыханности главной мысли, а в том, что жизнь им далась, что она открыла им свои родники и охотно потекла по ним своей светлой волной. В этом-то и состоит вся их оригинальность, их редкость. Не на всякий призыв откликается жизнь: волшебная лампа Аладина, перед которой всё охотно открывается, дается в руки немногим, даже между поэтами. Скажем более: она часто попадается людям, не владеющим слишком большим талантом: вспомним аббата Прево и его «Manon Lescaut», Бернардена де-Сен-Пьера и его «Павла и Виргинию» * . Определить условия возможности такого счастия довольно трудно: они связаны с самою жизнию тех счастливцев. Но мы должны сказать, что некоторый, довольно сильный отблеск этого счастья — счастья создать простой образ, не осужденный умереть, — достался на долю автора «Антонины». Нам хотелось бы верить, что Антонину не забудут — не забудут первых годов ее молодости, ее любви к Мишелю, со всей обаятельной свежестью и прелестью первых сближений, со стыдливым торжеством неожиданного блаженства, с раздирающим горем внезапной разлуки. Всё это написано просто, горячо, небрежно, как вообще пишет г-жа Тур и как между прочим — заметим кстати — написана «Manon Lescaut». Но самая небрежность этой формы в рассказе Антонины есть прелесть. Стремительная, искренняя страсть не ищет выражений и не находит их: они сами бегут ей навстречу.
Конец рассказа, начиная с появления г. Бертини, итальянца с могущественным темпераментом и мелодраматическими наклонностями, нам менее нравится. Отношение к нему Антонины, не совсем естественное и напряженное, как-то неприятно нарушает гармонию впечатления, вынесенного читателем из первой половины рассказа.
Между третьей и четвертой частью существует шестилетний промежуток. Мы вообще небольшие охотники до таких внезапных скачков. Большею частью интерес останавливается и замирает на той самой точке, где перервалась нить рассказа. Не скажем, однако, чтобы наши слова вполне оправдались над четвертой частью «Племянницы». В ней есть прекрасные подробности. Развитие данных положений проведено даже с большей отчетливостью рисунка, чем мы этого ожидали от г-жи Тур. Но читатель неизбежно предвидит всё это развитие, до малейших его подробностей, с самой первой сцены, где автор представляет нам князя, уже раздраженного, скучающего своей женой, влюбленного в другую женщину, в Мери, Машу, загнанную, печальную, с тайной раной на сердце, и наконец самоё Мери, по-прежнему холодную, уверенную в своей победе, в своем неограниченном влиянии на князя и готовую отмстить Маше до конца. Читатель — повторяем — предвидит все грядущие переходы этой драмы, и если не предчувствует, какого рода именно будет развязка — печальная или веселая, то уже ясно видит всю дорогу до ней и идет за автором не с увлечением, а с любопытством. Впрочем, мы не хотим этим замечанием уменьшить достоинство последней части романа, хотя и в ней можно указать на некоторые ненужные длинноты, не в подробностях самого хода действия, а в рассуждениях по поводу этого хода. Спешим, однако же, успокоить читателей замечанием, что в течение этих шести лет Плетнеев успел — правда, несколько неожиданно — жениться на Антонине и уехать в деревню, где автор «оставляет его наконец, пожелав ему совершенного счастия», чего и мы ему от души желаем. Чего человек не готов посулить на прощанье! С Ильменевым Маша почти раззнакомилась: он, как все несчастные, но благородные любовники, наложил на себя маску мнимого равнодушия и с мужеством носил ее до тех пор, пока Маша была или казалась счастливою, т. е. до тех пор, пока ему незачем было бы и снимать эту маску. Но вот домашняя драма начинается: очарование давно исчезло, выступают последствия грозной ошибки, тяжело молодой женщине под гнетом ложного и унизительного положения… Наступает время другу выступить вперед и протянуть руку помощи. Но принять эту руку нелегко. Наступает обычное crescendo финала. Начинаются недоразумения, подозрения, оскорбления; с ожесточением людей
82
Буквально— бог из машины (лат.; театральное выражение, означающее: внезапная развязка).
Вот содержание последней части «Племянницы». Мы его обозначили беглыми чертами, но надеемся, что сказали довольно для того, чтоб возбудить к нему живейшее участие читателя.
Оканчивая разбор романа г-жи Тур, мы намерены в немногих словах повторить и как бы собрать вместе наши разбросанные замечания об ее даровании. Но прежде упомянем о чувстве, с которым мы положили из рук ее книгу. Это чувство было теплое, симпатическое: эта книга написана сердцем и говорит сердцу. От нее веет чем-то благородным, искренним, горячим. Самый жар, с которым г-жа Тур нередко вдается в излишние и не новые рассуждения, — этот жар, которому, признаться, мы плохо поверили бы в мужчине, в литераторе, — нас чуть ли не трогает в ней; эти рассуждения нам могут показаться фразами, но не фразерством.
У ней, правда, иногда по поводу истин, всем известных, является тон полувосторженный, полупоучительный, как будто она сама их только что открыла; но и это может статься… и это можно извинить. Недостаток иронии, комического элемента замечается в г-же Тур. Многие будут плакать, никто не засмеется, читая «Племянницу». Таланта, того независимого таланта, о котором мы говорили в самом начале нашей статьи, — таланта, который поэт как бы сознательно берет в руки, — у г-жи Тур или нет, или очень мало. Ее талант — талант лирический, от нее нераздельный, столько же способный передавать малейшие движения души автора, его собственный жизненный опыт, сколько не способный создавать самостоятельные характеры и типы. Слог г-жи Тур, как мы сказали выше, небрежен. Речь ее болтлива, часто водяниста и вообще более музыкальна, чем живописна; но в этом мы ее упрекать не станем. Это ее недостаток, и это ее достоинство в одно и то же время. Но неприятно нам было встретить на иных страницах «Племянницы» следы риторики иногда почти школьной, что-то такое, от чего веет «Собранием образцовых сочинений» * , какие-то претензии на сочинительство, на литературные украшения. Эти претензии более или менее понятны или извинительны в разрисовке характеров; но чем объяснить, например, следующие пятнадцать строк, начинающие шестую главу четвертой части:
«Случалось ли вам видеть спокойное и безбрежное пространство моря, расстилающееся будто прозрачный кристалл? Ни одной струи, ни малейшего колебания, и над ним столь же широкая, столь же необъятная лазурь неба, не подернутая ни одной тучей, ни малейшим облаком; в зыбях моря отражается небо, и в торжественном спокойствии созерцают они друг друга и, сливаясь на горизонте, составляют одно целое… Какое спокойствие и как оно обманчиво! Тишина, спокойствие стихий — только момент бездействия перед бурей и шквалом. Туча налетает с далекого горизонта, тотчас отражается и затемняет спокойное дотоле (!) зеркало вод, мигом разделяет небо от моря и нарушает спокойствие: ветер воет, гонит тучу, вздымает валы, и в одно мгновение там, где было зеркало — разверзаются бездны, где была лазурь — сходятся тучи, и молния их прорезывает, и гром страшными раскатами довершает ужасающую картину. В жизни человеческой случается то же самое», и т. д.
Избитость сравнения не выкупается, как видите, новостью выражения, верностью и свежестью красок. Подобных пятен много в романе г-жи Тур, и остается сожалеть, что опытная и дружеская рука не прошлась по его страницам прежде, чем он явился в печати.
А со всем тем мы от всей души приветствуем его появление и надеемся, что г-жа Тур, ободренная успехом, который несомненно ждет ее «Племянницу», не остановится на поприще, так прекрасно ею начатом. Мы надеемся также, что она не попеняет на нас за некоторые наши указания того, что нам показалось слабым в ее романе. Хорошее в нем не нашло в нас равнодушных ценителей, а право всякого истинного таланта — право на нелицемерный и добросовестный суд — это право, кажется, нами вполне уважено.
Несколько слов о новой комедии г. Островского «Бедная невеста» [83]
Мы редко разбираем в отделе критики сочинения, появляющиеся в печати не особенной книгой; но нам, с одной стороны, хотелось доказать наше внимание к молодому писателю, так высоко поставленному сочинителями московских критик и действительно замечательному и даровитому; с другой стороны, мы желали, по мере возможности, загладить нашу вину перед ним — вину, заметим кстати, общую нам со всеми нашими журнальными собратиями и состоящую в том, что о первой, известной комедии г. Островского не было сказано ни слова. *
83
Считаю нужным предуведомить читателей, что, пробежав настоящую статейку о «Бедной невесте», писанную чуть не тридцать лет тому назад, я было раздумал ее перепечатать — н помещаю ее теперь скорее с целью некоторого самобичевания. Нечего говорить, что моя оценка «Бедной невесты», одного из лучших произведений нашего знаменитого драматурга, оказывается неверной, хотя некоторые отдельные замечания, быть может, и не лишены справедливости. Как известно, А. Н. Островский посрамил мои опасения и более нежели оправдал мои надежды. Париж. 1879.
Мы и теперь говорить о ней не станем, предоставляя себе сделать это со временем: о ней нельзя говорить поверхностно и в коротких словах. Мы только поделимся теперь с читателями впечатлением, произведенным на нас «Бедной невестой».
Результат нашего чтения был следующий: талант у г. Островского есть, и замечательный, — мы даже готовы не отказываться от наших надежд на будущее его значение, возбужденных в нас первым произведением г. Островского; но для того, чтобы они могли оправдаться, необходимо г. Островскому — и мы просим его видеть в наших словах выражение самых искренних убеждений — необходимо ему отказаться от ложной манеры, которую он себе как бы придал и которой не было заметно в «Своих людях»…