Том 5. Одинокому везде пустыня
Шрифт:
Если бы не русские стихи, не Пушкин, не Чехов, не Гоголь, не “Война и мир”, не любимый мной с детства “Робинзон Крузо”, то я и не знаю, мамочка, чем бы жила моя душа. Не могу представить себя без русской литературы, без наших песен, без нашей большой музыки, – наверное, усохла бы моя душа, скорее всего.
37
Для автора остается загадкой, как стихи Георгия Иванова, датированные в его собрании
Вы, конечно, не ведаете, но уверяю тебя, мамочка, у нас здесь, я имею в виду эмиграцию, пишутся пронзительные, чистые стихи. Только Георгий Иванов и Владислав Ходасевич чего стоят! Наверное, и у вас там есть поэты, писатели, но к нам фактически ничего не просачивается, во всяком случае, ничего достойного, кроме ваших агиток, довольно мрачных.
Наверное, все здешние: и русские, и тунизийцы, – думают обо мне: “Какая деляга”. А я читаю стихи с утра до вечера, твержу их на память, чтобы заполнить душу хорошим. Сейчас мы собираемся возводить в Бизерте храм в память обо всех прибывших, скорее всего он будет носить имя Александра Невского. Здесь много хороших людей, но я общаюсь с немногими, занята, а главное – нет охоты. Но я тайно стараюсь помогать многим, для этого и работаю. А мне самой даже и не знаю, что нужно? Хотя, вру, конечно, знаю… и ты, мамочка, знаешь. Нужно то, что и всякой нормальной женщине: дети, семья. Но с этим у меня пусто. Есть один француз – и умный, и добрый, и знаменитый в своей области (он археолог), делал мне предложение, я отказала, хотя он мне и симпатичен, и близок во многом, но этого мало, наверное, мамочка, я максималистка в этой части, как наш папа. Ты помнишь, как он тебя добивался? Ты помнишь, как он из-за тебя стрелялся на дуэли? Мне рассказывали, я все знаю! Да и когда я спросила у тебя в лоб, помнишь? Ты ведь не опровергла, не стала меня обманывать. Я страшно гордилась папа в детстве, я горжусь им и до сих пор и буду гордиться до конца своих дней! Да, отказала я этому французу, и не подумай: не потому, что француз, – ни-ни-ни! Французы такие же люди, не лучше и не хуже нас, только совсем другие. И арабы другие, но уже по-своему. Они – другие! А я хочу своего. И где его взять? Была у меня малолетняя, несчастная любовь, стыдно тебе сказать, к дяде Паше! Ты ведь знаешь его наизусть! К счастью, без взаимности, а то… Тебе ведь, дорогая мамочка, и про его жену, тетю Дашу, ничего объяснять не надо… Ты все понимаешь, любимая мамочка. Они теперь где-то в Америке. А я здесь торчу одна, как гвоздь в стуле. Почему я вернулась в Тунис? Здесь легче стать на ноги. Здесь я первая на деревне, а ты помнишь, как папа любил приводить слова Юлия Цезаря: “Лучше быть первым в деревне, чем вторым в городе”. Это когда папа упрекали, что он все в Николаеве и не делает карьеры в Санкт-Петербурге. Ты одна его не укоряла, я это очень хорошо помню. Боже, как я люблю тебя, мамочка, как я тоскую по тебе! И по крошке Сашеньке! Хотя она сейчас уже девица. И я ничего не могу для нее сделать! Как бы я мечтала дать ей хорошее образование, это в моих возможностях. Я чужим помогаю, а своим не в силах, какая несправедливость! Какая нелепость!
Все считают меня удачливой и счастливой. Я всем улыбаюсь и, как писал Гоголь, – “никто никогда не видал на мне унылого вида”. Но что они знают обо мне? Я хочу домой! Хочу в наш сад! В детскую! В суфлерскую будку офицерского собрания, оклеенную изнутри папье-маше и пахнущую мышами!
Я по примеру Робинзона Крузо завела себе двух маленьких Пятниц – сыновей младшей жены хозяина дома и моего партнера. Чудесные арабчата! Я их учу русскому языку, и они у меня говорят без акцента и начинают учить буквы, складывать слова, скоро сами начнут читать Пушкина. Мальчики – прелесть, моя отрада, почти сыновья… Если бы у меня были дети… не скрою от тебя, мамочка, я все еще надеюсь, хотя когда бедствовала в Праге, то очень тяжело простудилась. Оттого что долго лежала без сознания на холодной, мокрой земле… но я не люблю вспоминать эту историю, прости… ты все понимаешь… как-нибудь, может быть, я напишу тебе об этом отдельно, а сейчас не хочется. Все любят Прагу, ее принято любить, а у меня одна мутная тяжесть поднимается со дна души, когда я о ней вспомню. Так что были и у Маши времена лихие, слава богу, прошли!
Мне кажется, что вы с Сашенькой где-то в большом городе, но не в Петербурге, может быть, в Москве? Я ведь была в Москве проездом и совсем не знаю города, так что и вообразить не могу ваше местечко, где вы там спрятались?
Ты знаешь, мамочка, иногда я подхожу к морю, наша вилла вблизи берега, подхожу и думаю: “Господи, как мне его переплыть?!” Прямо бы бросилась в волны и плыла, плыла, плыла.
Сегодня мне снился чудный сон: как будто сидим у нас в Николаеве на веранде ты, папа, Сашенька, я и пьем чай… – Да, вот такой сон: весна, рамы выставлены, белая скатерть на столе, солнечные зайчики вспыхивают в кронах деревьев, и мы все дома. А потом вдруг папа встал и улетел, как клок дыма. Помнишь у Чехова рассказ “Черный монах” – очень похоже. Впрочем,
Опять я прыгаю с одного на другое, да еще повторяюсь, но это оттого, что голова болит и в ней бедлам и душа не на месте. Дай бог, все образуется! Вот пишу я вам с Сашенькой и чувствую, как с каждой минутой мне становится лучше и легче. Как будто расчищается передо мной заваленная камнями моя дорога, моя душа, мой жизненный путь.
Достигну цели я? Достигну. Если считать целью внешние блага. А к большому богатству я не стремлюсь. Жизнь развивается не по законам арифметики, иначе бы кто-нибудь один уже давно захапал весь мир. Но есть Божественный промысел, и одному никогда еще не удавалось захапать весь мир, полмира – это, пожалуйста, случаи бывали очень близкие, половину не половину, но треть, шестую часть и т. п. Потом, что в богатстве хорошего? Уже сейчас, даже при тех невеликих средствах, какими я располагаю, многие смотрят на меня как на дойную корову. Это нелегко ощущать. Я хочу помогать нашим и помогаю, по возможности, через третьих лиц. Я уже не выношу благодарственных слов, мне тяжело их слушать, при этом я чувствую себя не благодетельницей, как должно бы, а едва ли не воровкой, обобравшей людей за их спиной, а потом отдающей им крохи с барского стола. Хотя это не так, я делаю деньги “из воздуха”. Это выражение моего учителя и благодетеля банкира Жака, царство ему небесное! Не знаю, за что и почему, но он пригрел и учил меня совершенно бескорыстно. Это его золотые слова: “Мари, никогда не занимайтесь маленькими деньгами, они даются очень тяжело, и перспективы на этом поприще нет. Занимайтесь большими цифрами, большими проектами, даже грандиозными, большие деньги делаются из воздуха, вы это запомните раз и навсегда!”
Иногда я почти физически чувствую, что где-то там, в России, бродят мои неприкаянные детки. И я там, в России, а здесь все мираж, все неправда, сон, а явь там, где меня нет.
В Париже я почти вырастила и воспитала себе кузину. Мы всем говорили, что мы кузины. Ее звали… Хотя почему звали? Ее зовут Уля. Она замечательная русская девушка, необыкновенно умная и переимчивая от природы. Все было хорошо, да вдруг моя Уля вышла замуж за бывшего казачьего есаула; все бы славно, да он оказался запойный. Когда я уезжала в Тунис, то предложила ей ехать вместе, но она не захотела бросать своего пьянчужку. “Мой крест, – говорит, – я его и понесу”. Сначала мы переписывались, а теперь уже четвертый месяц, как она канула в небытие. Прежний адрес молчит. Где она? Что? Сейчас поеду в Париж и обязательно ее разыщу, ни перед чем не остановлюсь. Если б вы знали, какая она хорошая, моя Улька! Я без нее совсем одна. Ну, ладно, хватит плакаться. Все. Точка.
Дорогая мамочка, у меня твои волосы, и как же мне нелегко с ними управляться! Я помню, как ты сама мучилась, особенно с мытьем и расчесыванием. Помню, ты и отрубями мыла, и сывороткой. А здесь меня девочки научили мыть черным сирийским мылом, мыло замечательное, из оливкового масла они делают, чудо просто! А потом хной. И у меня сейчас до того густые и крепкие волосы, что обрезать жалко, уже ниже пояса, но я все равно обрезаю. Не до пят же мне их растить? Девочками я называю жен моего партнера и хозяина виллы, на которой я живу, – так мне веселей. У него две жены и обе очень милые, хотя совсем разные. Опять я пишу тебе всякую чепушню. Помнишь, как бабушка говорила: “чепушня” вместо “чепуха”. Простите мою сумбурность, дорогие мои.
Целую тебя, любимая мамочка!
Целую тебя, любимая Сашенька!
Крепко-крепко! Много-много!
Вечно Ваша
Маруся».
Мария перечла написанное. Натолкнулась на место, где она утаила от мамы мужа Мишу с детками, смутилась, но не стала ничего поправлять. Не напишешь ведь маме, что этот паренек на одиннадцать лет моложе… стыдно. Да и не будет никогда ничего между ними, так, наваждение… А деточки сидели на коленях у синеглазого Миши, как ангелята. Потом вдруг вспорхнули ему на плечи, стали маленькие, как воробушки, только белые-белые… вспорхнули и улетели. Скрылись из виду, то ли в чащобе их старого сада, то ли в синем небе – она не запомнила, не уследила…
Мария заплакала, уткнувшись в маленькую подушку, набитую сухими лепестками роз. Эту подушечку подарила ей младшая жена Хаджибека Фатима, чтобы спалось лучше. Мария плакала долго, и вместе со слезами уходила из ее души щемящая боль и тяжесть, становилось все легче и легче, так она и уснула. А когда проснулась, может быть, через полчаса или через час, то, еще не открывая глаз, почувствовала, что в душе все встало на место и голова почти не болит. Тут она услышала, как кто-то скребется в дверь, угадала, что это мальчишки, и крикнула им радостно:
– Заходи!
И они влетели в комнату вихрем и кинулись ей на грудь с ликующим визгом и хохотом.
– Муса! Сулейман! – тут же ворвалась в открытую дверь их мать Фатима.
– Ничего! Ничего! – остановила ее Мария. – Мы играем! – И обхватив малышей, она крепко прижала их к себе, расцеловала в лукавые мордашки и принялась хохотать и баловаться вместе с ними.
На другой день рано утром на виллу господина Хаджибека позвонила Николь и попросила подозвать к телефону Марию.