Том 7. Эхо
Шрифт:
Но была еще одна и чрезвычайно важная составляющая той причины, по которой Ленинград выстоял. Это ненависть.
И опять авторы «Блокадной книги» нашли, выявили, сформулировали эту составляющую. Они приводят циркуляр Гимiлера, отданный, когда наши нацеливались уже на Берлин. Гиммлер обращал внимание своих войск на пример Ленинграда. Он писал: «Ненависть населения создала важнейшую движущую силу обороны». Ненависть — вовсе даже не христианское чувство. Но это была животворная ненависть. Свист каждого снаряда обновлял ее и мечту о мести. Надо было выжить наперекор омерзительному врагу, который
Не страх перед уничтожением все и вся в случае сдачи города удерживал ленинградцев от мысли о капитуляции. Я, правда, и не помню — знали блокадники приказ Гитлера об апокалипсическом уничтожении города и жителей и в том случае, если будет выкинут белый флаг, или нам никто про это и не говорил. Никакой это роли не играет. Не безысходность, а ненависть была главным.
Все, что, так и не удержавшись, пишу о себе, есть в «Блокадной книге». Удивительно много повторяется в воспоминаниях блокадников одинакового, прямо тавтология. И с такой же удивительной точностью авторы объясняют, почему разрешают себе эти многочисленные повторы. Их пример о четырех Евангелиях, которые Репин и Толстой попытались соединить в единую историю жизни Иисуса Христа, замечателен.
Да, все вроде бы у всех повторимо, но и неповторимо. Все требует выслушивания и взгляда со всех четырех сторон света, если обрек себя на подвижничество в поиске правды.
Где покоробило?
«Сквозь годы многое в блокаде светится поэтически, проступает романтика общего подвига». Это после сообщения о том, что некоторые в блокаду писали стихи. Дальше подробно объясняется, что дело идет о сознании историзма (сквозь память о голоде, холоде, трупном ужасе).
Конечно, есть высокий мажор: «Ленинград устоял! Мы выстояли! Жизнь продолжается!» Но не найдены правильные, точные слова. Нельзя, невозможно: «светится поэтически, проступает романтика»… Какая, к чертовой матери, «романтика»!
Хотя мысль-то правильная. У Достоевского от минут перед казнью осталось, кажется, навсегда только видение куска синего неба и отблеск солнца на куполе собора — он это в каком-то просвете увидел. Так что в книге мысль точная, гордая мысль, но слова надо найти единственные.
Или вот я, например, легко плакал, когда при мне вспоминали блокаду или я сам вслух вспоминал ее при людях, но при чтении «Блокадной книги» ни разу не заплакал, а очень боялся, платок приготовил. Так вот, хорошо то, что я не плакал, или плохо? Выиграли здесь авторы или проиграли? Вопрос чрезвычайно сложный, тут сразу не ответишь.
Но думаю, не место рядом с жизнью и смертью говорить о литературной технологии «Блокадной книги»; о том поиске жанра, который наличествует: и магнитофон, и ремарка, крайне, как мне иногда чудится, скупая, а иногда, как мне чудится, лишняя; и монтаж, и поиск оптимального для эмоционального удара объема…
Много тут о чем можно было бы поговорить в смысле литературном — ведь это не книга репортажей или документов, это книга прозаиков, которые всю писательскую жизнь беспощадно
Хемингуэй где-то заметил, что журналистика не становится литературой даже в том случае, если ей впрыскивают солидную дозу ложноэпического тона, и еще отмечает, что «все плохие писатели обожают эпос». Так вот тут этими грехами не пахнет, а свалиться-то, соскользнуть на этот путь было весьма даже легко.
«Блокадная книга» — это книга русских писателей, стенографирующих факты и в чрезвычайно сжатой, скупой форме думающих об основах человеческого духовного бытия, о феноменологии человеческого духа. Простите за мудрено-иностранное слово, но оно нужно здесь, потому что ленинградская блокада не только России, а мира явление. И читать эту книгу следует внимательно, не поддаваться внешней мучительно-горькой фактологии, идти в глубь книги, искать под материалом самой ужасной за всю историю человечества драмы — мысль.
1980
Из переписки В. Конецкого с А. Адамовичем
Привет пирату — на морях-океанах и в литературе!
Дорогой Виктор Викторович!
У нас важная конференция, должен делать доклад (за который по обыкновению получу головомойку) — все о ней, о войне да о бомбе.
А я, вместо того чтобы писать доклад, читаю Конецкого. Спохвачусь, отшвырну книгу, как гадюку, но рука снова за ней тянется — как у пьяницы к рюмке.
Берешь читающего открытостью, верится, что не соврет автор этот и на следующей странице, а потому стремишься туда, на следующую. Одним словом, ты — гад! Как сказали мне в поезде «Москва — Братислава» и обратно.
В подпитии (вашем с Афанасьевичем).
А на трезвую голову: Конецкий — это человек! Каких поискать! Если бы только при женщинах и начальстве не матерился.
Жму руку.
Алесь Адамович?
Дорогой Викторыч! (Как величают тебя морячки).
Прочел я «Вчерашние заботы» и еще раз зауважал… самого себя. Как-то получается, что, не читая, я довольно точно угадываю, знаю: Конецкий — это хорошо! Анатолий Иванов — это дерьмо. А ведь не читал ни того, ни другого всерьез.
И вот убедился, что действительно это настоящее — Конецкий. Их, настоящих, раз, два, ну, пять, ну, десять — и все, больше нет в нашей, живущей, литературе.
Так было когда-то с Распутиным: прочел и ощутил, что с этой стороны — Кавказский хребет, надежно. Уютно, спокойно делается на душе (за литературу). А с тебя самого какой спрос? И без тебя обойдется она. Кайфуй, радуйся за других.
А вот с них, с других, этой десятки — спрос. Нет, именно ты должен сделать «Ноев ковчег» — так, чтобы тюленям стало холодно, а ящерицам — жарко! Хорошо продирает душу твоя литература: как морской ветер. Отныне твой внимательный и постоянный прочитыватель всего.
Алесь Адамович
01.05.83.
Слушай, негодяй! (Работаю под Виктора Конецкого!) Пришли мне всего себя, чего у меня еще нет (а есть «Вчерашние заботы» и «Третий лишний»). Помню про «Каратели». Все еще не вышла моя книга, но вот-вот пришлю!