Том 7. О развитии революционных идей в России
Шрифт:
– Впрочем, – заметил лекарь, – толпа почти так и у нас живет.
– Это было бы важнейшее доказательство в мою пользу; то что вы называете толпой, это-то и есть человеческий род; но толпе не дают жить так, как она хочет, – вот беда-то в чем. Просвещение страшно дорого стоит; государство, религия, солдаты морят с голоду нижние слои; да чтобы окончательно их сгубить, развешивают перед их глазами свои богатства, они развивают в них неестественные вкусы, ненужные потребностии отнимают средства удовлетворения даже необходимых; какое печальное, раздирающее душу положение! Снизу кишит задавленное работой, изнуренное голодом население, сверху вянет и выбивается из сил другое население, задавленное мыслью, изнуренное стремлениями, на которые так же мало ответа, как мало хлеба на голод бедных. А между этими двумя болезнями, двумя страданиями, между лихорадкой от другой <трудной?> жизни и чахоткой от сумасшедших нерв, между ним и лучший цвет цивилизации, ее балованные дети, единственные
87
разновидность (лат.).
88
о лучшей природе, об ином солнечном свете (нем.).
– Так это уже просто врассыпную по лесам? – заметил Филипп Данилович.
– Люди всегда будут жить стадами, – отвечал докторально наш чудак.
– Евгений Николаевич, – прибавил я, – а ведь как люди-то надуют философию истории и учение о совершенствовании, когда они вылечатся от хронической болезни historia morbus [89] и начнут жить мирными стадами?
– Да, да, – с восторгом подхватил он, – Кондорсе-то с своей книжкой, ха, ха!
И Евгений Николаевич, раскрасневшийся в лице, с жилами, налившимися кровью, на лбу, вдруг сморщился, сделал серьезный вид и упорно замолчал.
89
недуга истории (лат.).
– Вы там что ни толкуйте, Филипп Данилович, а в истории вашего больного есть какие-нибудь странные события, – сказал я раз доктору, гуляя с ним по мраморной террасе у моря.
– Ну, да как не быть чего-нибудь, кто же до тридцати пяти лет доживал без каких-нибудь неприятностей?
– Какие же однако были у него неприятности?
– Я важного ничего не знаю. Вы сами видите, какой организм, нервы почти наружи, всякая всячина его раздражает, крови нет, от природы слаб, пищеварение скверное, матери было за сорок лет, когда он родился, да еще по смерти отца форсепсом полуживого достали. А тут петербургский климат, богатство, английская болезнь, глупое холенье довоспитали. С родными он никогда особенно близок не бывал; оно и немудрёно, он давно уже занимается болезнию земного шара и излечением рода человеческого от истории, а те думают, как бы побольше денег слупить с крестьян. Разумеется, хозяйство шло у него через пень-колоду; сестра жила на его счет и теперь на его счет всю семью содержит, да это его и не заботит, благо конца нет деньгам. Сначала, говорят, он жил покойно, занимался науками, не выходил почти никогда из своей половины, пристрастился к музыке, читал всякую всячину, только на службу никак не хотел. Потом, говорили, какая-то девчонка обманула его и обобрала. Он все становился пасмурнее, тяжелее для окружающих, ипохондрия развивалась, они его и спровадили.
– Какая же это девчонка его обманула?
– У вас так уж в голове и вертятся Вертер и Шарлотта, письма, пистолеты – мечтатели и вы страшные; успокойтесь, история эта очень проста. Шарлотта была сестрина горничная. Он презастенчивый и отроду не подходил близко к женщине, не знаю уж, как там их бог свел, только, говорят, он ее любил, воображал, что чудо открыл, кантатрису [90] , а она, как-то сговорившись с любовником, обокрала его – вот вам и весь роман. Я видел ее перед отъездом, так, неважная, а впрочем недурна; если б мы дольше остались в Петербурге, я, так и быть, приволокнулся бы за ней.
90
Певицу (франц. Cantatrice)
Больше
Стройная, высокая генуэзка в черном платье и покрытая белым, длинным, прикрепленным к косе вуалем, шмыгнула мимо нас, незаметно улыбнулась, прищурила глаза и быстро прошла. «Ah, che belezza, che belezza! [91] – закричал лекарь. Она обернулась и поблагодарила его тем грациозным, легким, чисто итальянским движением руки, которым они кланяются и, как будто этого было мало, кивнула своей прекрасной головкой. Лекарь бросился за ней.
91
Ах, какая прелесть, какая прелесть! (итал.).
Я оставил его и пошел в Stabilimento della Concordia [92]
Это самое изящное, самое красивое кафе во всей Европе. Там, бродя между фонтанами, цветами, при гремящей музыке и ослепительном освещении, переходя из мраморных зал в сад из сада в залы, раскрытые al fresco [93] , середь энергических вороных голов римских изгнанников, середь бесконечных савойских усов и генуэзских породистых красавиц, я продолжал думать о поврежденном.
92
Кафе-ресторан «Конкордия» (итал.).
93
Настежь (итал.).
Вспоминая его речи и рассказ лекаря, я пошел к одному из маленьких столиков в саду и спросил граниту [94] . Увидя меня, человек, сидевший за ближним столом, поспешно встал, выпил наскоро свою рюмку росолио [95] и собрался уйти. Это был слуга Евгения Николаевича, который так по-русски тянулся на козлах.
– Для чего ж вы это идете? Я вам не мешаю, ни вы мне,
– Помилуйте-с, – отвечал Спиридон, снявши шляпу, – оно нашему брату не приходится то есть с господами.
94
Мороженого (итал. granita).
95
Наливки (итал. rosolio).
– Ведь вы теперь не в Петербурге и не в Москве. Пожалуйста, наденьте вашу шляпу и останьтесь – или я уйду.
Он остался и надел шляпу, но садиться не хотел никак.
– Да вы ведь сидели же прежде меня, почем вы знаете, кто были ваши соседи, может, князья какие-нибудь, – спросил я.
– Это точно-с. Но ведь вы русские, а те что же – итальянцы-с.
«Voil`a mon homme» [96] ,– подумал я и потребовал у камерьера5 графинчик марсалы и две рюмки.
96
Вот нужный мне человек (франц.).
– Что это ваш Евгений-то Николаевич здоровьем эдак расстроен; жаль его, такой, кажется, хороший человек.
– Это-с, позвольте вам доложить, таких господ на редкость, самый душевный-с характер. Как же не жаль-с, оченно даже жаль; мыслями все расстраиваются… такой нрав-с. Все изволят к сердцу брать и никакой отрады не имеют. Бывало, когда им на душе нехорошо сделается, сядут за клавикорд – то есть так играли, что не уступят любому музыканту в александрынском оркестре. Господа, прекрасно одетые, барыни настоящие останавливались иной раз на улице. Бывало, в передней сидишь, сердце радуется, каково наш-то отличается. Иногда так жалобно играет, что даже истома возьмет, – отменно играли. Ну, впрочем, как оставили музыку, так больше стали сбиваться, по нашему замечанию.
– Да разве он совсем не играл дома последнее время?
– Больше двух годов-с. Раз София Николаевна, сестрица их, бымши в их комнате, отворили клавикорд и так взяли одну аккорду: «Вечерком красна девица». А Евгений Николаевич только глухо сказали: «Зачем это вы, сестрица, боже мой». Да так, как пласт и упали, потом сделались спазмы, слезы и смех-с – с полчаса продолжалось. Дохтур говорит – нервы у них так расстроены, не могут слышать музыки. Так с тех пор наш дом и замолк-с. А им все хуже; в лице много перемены, стареют… так жаль, что сказать нельзя, больше все молчат, а иногда слово одно скажут: «Ты устал, чай, Спиридон, поди-ка да ляг», таким трогательным голосом, и взгляд такой добрый у них сделается, и видно, самим-то им плохо, наболело на сердце; вот те и богатства и всё, – иной раз, доложить вам откровенно, слеза прошибет.