Том 8. Подстриженными глазами. Иверень
Шрифт:
Дом в котловине старинного вала (Садовая — Земляной вал) и вверх по насыпи до улицы перед домом цветник.
Но никогда еще не видел я таких цветов — только что политые, они жадно раскрыли синие и досиня белые чашечки и дышали, запорошенные воздушной серебряной пылью. Кружась, я шел по дорожке, но не хрустящей, посыпанной красным песком, она под ногами, волнуясь, мягко чернела. Я направлялся к окну подвала: там, за железной решеткой проводила свои столетние годы наша дальняя родственница (Ладыгина), за доброту и приветливость все ее звали «бабинька» — единственное существо, которое не встречало нас в этом белом доме злым лаем.
И я, как всегда, заглянул за железную
Но не по чернеющей дорожке шел я, а прямо по цветам, крепко держа в руке яблоко. И не вверх шел я к улице — в вихре серебряной пороши с дыханием цветов я плыл куда-то в пропасть, и за мной глаза, я чувствовал, они звенящими синими колокольчиками плыли, провожая.
И вдруг с повевом душистого ветра почувствовал я, что голова моя прорастает. И увидел себя: на моей голове, из меня подымаясь, качались ветки. Я схватил одну торчащую над правым глазом и выдернул с корнем: зеленая — папоротник!
БЕДНЫЙ ИОРИК
«Бедный Иорик, я знал его, Горацио, человек с бесконечным юмором, с дивною фантазией...».
Отслужив Шекспиру, Иорик предпринимает с Лоренсом Стерном свое «сентиментальное путешествие» в Париж чудить. А из Парижа дорога ему в Россию. Радищев первый обратил внимание на «Иориково путешествие». И начинается его русская слава.
Через Карамзина, Пушкина, Гоголя, Марлинского, Лермонтова, Погорельского, Одоевского, Греча, Полевого, Вельтмана, Дружинина, Булгарина, Сенковского, Белинского и Аполлона Григорьева — на Москве и в Петербурге все с Иориком коротко знакомы. В России Иорик свой. Но ни у Толстого, ни у Достоевского, тоже и у Лескова, имени его что-то не слышно. И только при Чехове снова заговорили о Иорике в Москве.
Иорик не театральный и не из книг, а живой, каким дал его нам Шекспир, ходил по московским улицам и заставам и тешил у задних фабричных и заводских ворот фокусами, музыкой и прибаутками. При его появлении все оживали и даже заспанные после ночных работ глядели прямо, а загулявшие отрезвлялись, и имя его звучало по-русски в лад с безобидной щерястой присмешкой: Ерник.
Иорик берет в свои живые тонкие пальцы два длинных блестящих гвоздя. — Мы потеснее придвинулись и насторожились: начинается представление! — Поводя у себя перед носом, как бы вдыхая металлический вкус гвоздей, а затем разведя в обе стороны «воздушным» поцелуем — «Сработаем!» бесстрастно говорит он, и, вызывающе-упорно глядя в восторженно-разинутые рты крепко сомкнувшегося кольца зрителей, ловко и легко, как перышко, всовывает гвозди до самых шляпок себе в ноздрю: в ту и в другую.
Затаив дыхание, мы ждем развязки.
У Иорика больше не блестело из носа — шляпки втянулись в ноздри, а лицо его без кровинки еще зеленее и только глаза, как два уголька, да над ними беспокойные бархатные черные змейки. И вдруг — подставя ко рту ладонь, он выплевывает себе на ладонь гвозди.
Гвозди у всех на виду — те самые, без подмены, блестящие, длинные — гвозди дымились. И непритворное удовольствие разрисовывало рожи на наших, на дотошных недоумевающих лицах.
Из штанов Иорик вынимал яйцо: яйцо вкрутую, тяжелое... желающие могут проверить, бери, не бойся, в обе лапы! И чья-то робко тянется потрогать — «да тяжельше камня!» И как с гвоздями, повертев
И снова, протомив зрителей, вынимал он из бездонного кармана красный, цвета гоголевской адской красной свитки, хрустящий платок — и выглотнутое без всякой натуги яйцо с красным волшебным платком опускалось в плисовые штаны к горячим гвоздям.
Яйцо ли, платок или гвозди или все вместе — Иорик вдруг, как платок, пламенел весь. — Я заметил: спички! — Тыча зажженными спичками себе в уши, в ноздри и в рот — и одни, погасая, из него вылетали, но тотчас же вспыхивали новые и уже горящие лезли обратно в уши, и ноздри и в рот. Он высоко подымал голову — и они горящею ржавью подымались над его головой, и голова его костром горит и искры — круть.
С ужасом шарахались зрители, давя друг друга — и под визг рассеивался дым.
Иорик стоит весь белый — зеленые волосы. И из белого горячее два раскаленные угля таились, а над глазами шипели две черные змейки. — Браво!!!
За представлением музыка.
Музыка Иорика самодельная: это была та самая «трынка-волынка-гудок» — тоненькие пилы для выпиливания рамок, укрепленные на колках, пузырь с пистоном и рожок.
А какие звуки! Из каких они шли пропастей или безвозвратных омутов? Какая, значит, тоскучая тоска в сердце самой «природы», в подглуби живого существа! В испанских кастаньетах и у цыган я узнавал этот поддонный оклик и зов на — без возврата. О этих звучащих омутах нигде не говорится и как их выговорить? — но они есть и были, они веяли до жизни, до первого тяжкого человеческого слова, вырвавшегося со вздохом из нестерпимой муки или, все то же, от переполненной души. И я скажу, что самое трепетное в поэзии и самое чудесное в сказках — это их веяние и отголосок, и без них только бумага, печатные знаки и только не живые звуки, а вата — серая скука.
Музыка, подымая, погружала нас в глубокую задумчивость, я заметил, редко не обходилось без слез. Ясным голосом рожок возвращал нас на просторы нашей тесной и бедной жизни.
Иорика награждали копейками — больше кто из нас может! Деньги собирала кроткая ушастая собака — спутница Иорика — шестипалый Ярун. Кладя свою дань в такой же ушастый картуз, каждый почитал своим долгом всякий раз пересчитать пальцы у Яруна и подивиться «чуду природы». Собачка не обращала никакого внимания. А про нее говорилось, что она чутьем распознает ведьм и колдунов. Должно быть, между нами таких не находилось. Да и откуда?
Опуская прибыль в свои магические штаны, Иорик сыпал прибаутки, припечатывая метко и скупых и щедрых, и тех, кого прошибало, и тех, кто зевал, — всем доставалось на орехи.
Но бывали случаи, увлеченный своей музыкой, Иорик только кивал головой, показывая, что ему не надо никакой награды: отстаньте! И снова принимался за музыку.
Иорик прирожденный музыкант, родной брат учителя музыки, о котором учителе рассказывает Луганский-Даль:
«Всюду он слышал и видел музыку: зазвенит ли стакан, брякнет ли серебряная ложка, он откликается из третьей комнаты октавой; он знает точно звук всей домашней посуды своей по камертону, и мне жаловался однажды, что у него одна кастрюля фальшивит, если не долить ее водой до мерки, которую он нарочно в ней сделал. Коли вечером девки издали поют — а жуки пролетом гудят, он, сидя на крылечке, подбирает к голосам девок басы жуков; коли на заре плотники рубят избу и звонкий стальной топор звенит, он откликается на скрипке квинтой и квартой».