Тоска по чужбине
Шрифт:
В церковной башне под самым шпилем сидели наблюдатели. Смотрели и доносили воеводе Салтыкову, что делается в замковых дворах. Люди попрятались по каменным норам, спасаясь от ядер, падавших без всякого порядка. Случалось, что и без обстрела в вечерней тишине из растрескавшегося угла башни выпадал валун и рассыпался на мощёном дворе кремнёвыми брызгами. Но, по оценке наблюдателей, замок был разрушен меньше, чем хотелось воеводам, за четыре дня истратившим месячный запас пороха.
Шанцы были вырыты, и пушки установлены на пологом склоне, против наружной замковой стены. Склон постепенно переходил в озёрную равнину с перелесками, по которым можно было добраться до Гауи, о чём мечтали многие венденцы... Замысел
Обстрелом командовал сам Салтыков. Вернувшись из Вольмара, под его начало попали Пушкины. Никита Романович Юрьев часто объезжал своих стрельцов и казаков, расставленных для бережения войска. Не знал отдыха и князь Голицын. Даже государь выезжал к замку, но больше на отдалённую озёрную низину. Отсюда Венден выглядел трагически красиво — нагромождение стен и башен, испускавших сияющие дымы. Как всегда, издали обстреливаемая крепость производила особенно жуткое впечатление. Глаза Ивана Васильевича озарялись жёлтым злорадным светом, его приподнимало на стременах, и видно было, что душа его улетает в замок с каждым воющим ядром. Бес разрушения, почти уже бескорыстный, вселялся в него. Единственное, что могло отвлечь государя от адского зрелища, были резвые игры Богдана Бельского с детьми боярскими под замковой стеной.
Богдан Яковлевич чувствовал себя помолодевшим, сильным и неуязвимым. Ещё бы — покоритель Вольмара! Для государя Вольмар имел особое значение, в него когда-то бежал князь Курбский, отсюда он прислал царю первое обличительное письмо. И государь, следя за уносчивым галопом каурого коня своего любимца, глядя на развевающийся чёрный мантель и шапку с мясисто-красным верхом, испытывал умиление. В конце концов Бельский едва не доигрался.
Шёл обычный обстрел замка. Циники пушкари делили свою работу на два захода: «меж заутрени и обедни» и «под вечерний звон». Царь любовался, как пушки со склона плевались семечками-ядрами, а вросшая в гору громада принимала их плевки, дымясь от бессильной злости. Замок походил на самого большого и сильного зверя в мире — иппотама, от тяжести так увязающего в иле, что не может убежать от охотников. Гора не отпускала замок, а то бы он уполз и рухнул в озеро, охлаждая дымящиеся члены... От государя до ближней башни было с полверсты. Место открытое.
Немцы на выстрелы не отвечали. Бояре объясняли, что у лютеран время молитвы не совпадает с православным. Когда у пушкарей обедня, а после трапеза и сон, немцы швыряют десяток ядер. В низину, по которой ездил государь, они вообще ни разу не выстрелили — ядром конного не заденешь, а дроб не доставал. Бельского и носило по склону вдоль стены и по лощинке с сочащимся ручейком, протекавшим через наружный двор. Чтобы лишить осаждённых и этой воды, стрельцы забросали его верховья падалью.
На государя при виде чужого безответного терпения находил боевой стих: хотелось дальше уничтожать, смеяться над терпеливым, испытывать его робость. Бессильное молчание замка восхищало и притягивало его, он понемногу подавался за Богданом Бельским к самой горе. Да и виднее отсюда было, как ядра ударяют в крышу, в окно бергфрида, — значит, кого-то убивают или ранят... Тяжёлое лицо Ивана Васильевича с покляпым, нависающим носом даже бледнело и опадало от непрерывного удовольствия, и Афанасий Фёдорович Нагой, всегда сопровождавший его в разъездах, невольно спрашивал себя: отпустится ли государю этот жестокий мысленный грех? Наверное, отпустится, ведь он не только за себя радуется.
Во
И ближние бояре остановились, забыв заповедь: не стой на глазах у неприятеля!
Из замка с давящим, лопающимся грохотом вылетело ядро и, ужаснуться не успели, шмякнулось в мочажину шагах в пятнадцати от государя. Только что брызги не достали его коня. Кого-то из сопровождавших окатило.
Всякий мужчина хоть раз да испытал смесь возмущения и страха, когда в него впервые выстрелят, наставят нож или махнут кистенём в переулке. Большинством военных, сопровождавших государя, это чувство было давно пережито, как первая любовь. И то их заколодило от неожиданности.
В Ивана Васильевича не стреляли и не замахивались никогда! Даже во время московского пожара, даже в разгар опричнины и переписки с Елизаветой Английской об убежище он в глубине души не верил, что его всерьёз хотят извести. Знал: если бы захотели, посмели — извели бы... Тут же не оставалось ни малейшего сомнения, что из замка стреляли именно в него.
Не просто страх — паническая обида перекосила его лицо, задравшееся к небу в мольбе-укоризне самому Господу: и Ты мог это допустить? Рыжая борода дрожала, наставленная на замок, а в яме, куда попало, урчали гнилые пузыри. Похоже, ещё живое ядро ворочалось там и возмущалось растяпой-пушкарём.
Нагой первым схватил узду государева коня (Иван Васильевич только судорожно натягивал её, отчего конь, понятно, как в землю врос) и крикнул:
— Государь, батюшко, окстись! Оне другое заряжают!
Крик его всех разбудил. Царский скакун лучших черкасских кровей показал себя во всей красе. Их унесло едва не к самой Гауе, казачьи разъезды торопливо смыкали заставы-станицы: не вылазка ли из замка началась? Не убавляя хода, государь заворотил коня и глубоким объездом добрался до шанцев пушкарей. Лицо его было красным, как солнышко на закате, — заутра жди ненастья.
— Пушкина ко мне!
Остафий, отвечавший за наряд, выскочил из палатки.
— Ты... блудник, пёсья кровь, который день играесси?! Тебя купили немцы, что ты их по шёрстке гладишь? Ты пятый день кидаешь ядра, зелье государево жжёшь, а оне там живут себе, постреливают в охотку?
Много иных зазорных слов выкрикнул государь, забыв, что Пушкин лишь вчера принял наряд. Даже нагайка стала посвистывать, но бить Остафия Иван Васильевич не стал: и в эту, и в татарскую войну у него были немалые заслуги. Да и науку огненную он ведал лучше других дворян, она у Пушкиных в роду... А по науке, объяснял Остафий, не след ставить пушки перед шанцами, из замка разобьют. На это государь ответил так:
— Я на твою науку сцал! Чтобы до вечорин стену раздолбил! Стрельцов в засаду. Чтобы до вечорин вошли в первый двор!
Какое до вечорин — службе уже время подошло, в походных часовенках-шатрах попы заголосили. Но — удивительное дело, так уж не раз бывало на войне: после указа государя невозможное становилось неизбежным и косная наука отступала перед приказом. Видимо, такова природа войны — одолевать немыслимое... Пришли посошные и, втягивая головы в горбатые зипуны, потянули пушки в гору. Пушкари вылезли из шанцев, стали готовить ближние к стене раскаты. Немцы могли их сильно покрошить, но, судя по редким выстрелам, они попрятались во внутренних дворах. Из русских кое-кого всё же убило и задело, кто-то затаил зло на Пушкина и государя. Но вскоре ядра, облитые свинцом, как глазурованные пасхальные орехи, заколотили в стену с тройной, по пушечной науке, силой.