Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы
Шрифт:
Пять лет прошло, страсть выветрилась, выцвела, образ поистаскался, но ощущение щемящей, щенячьей нежности осталось. Потому что после того самого окончательного разрыва с ним словно разорвалось любовное пространство, ничего существенного в ее жизни не появлялось. И никого рядом. Все казалось преходящим, кроме одного — быстротечности времени.
«Быстротечность времени» — ненавистное словосочетание, которое хочется взять, как рыбу за хвост, и с размаху колотить об острый угол стола до тех пор, пока оно не расплющится и не превратится в подобие расплющенного циферблата, изображенного полоумным Дали.
Кстати, слово «полоумный»
…Он все-таки был ее половиной, ее неотъемлемой частью, ее смыслом существования. Вот почему, помимо ощущения нежности, осталось от разрыва с ним и ощущение боли. «Чего же боле?»… — «А боле — всё!» — как говорят старушки в архангельских деревнях, заканчивая разговор.
Сладострастье насекомых
Насекомым — сладострастье,
Ангел — Богу предстоит…
В последнее время она практически не выходила из дома и не общалась ни с кем, кроме своей племянницы. Та изредка звонила по телефону, искренне справляясь о самочувствии своей забубенной тетушки. И ей была приятна даже такая забота («золотая забота…»), хотя она этой заботе нимало дивилась: ее родной брат-отец заботливой и приветливой девчушки — просто-напросто забыл о ее существовании, вычеркнул из списка живых, будто не родились они от одних отца с матерью, будто и не связывало их кровное родство. «Уродство какое-то, — думала она, садясь за шитье платьев для кукол (тем, собственно, и подрабатывала), — уродство, не имеющее никакого объяснения: какой бы я ни была отвратительной, гадкой, зачем от меня отмахиваться? Зачем лишать минимального тепла и внимания?!»
Нет, она нисколько не жалела себя — напротив, порой ненавидела, ненавидела свои огромные груди, вылезавшие из любого, даже скромного, выреза, как глаза из орбит; ненавидела свое тело вообще, словно не зная ответа на мандельштамовское «дано мне тело, что же делать с ним…» — ненавидела так, что даже спать ложилась в пижаме и в носочках. Истоки этой испепеляющей ненависти, безусловно, таились в детстве.
«Наверное, мама породила часть моих комплексов, ходила часто по дому обнаженной, а мне казалось, что это и не правильно, и не красиво…» — говорила она, гладя ласково своя облезлую кошку. И добавляла, обращаясь к разлегшейся на коленях любимице: «Только ты я мне верна, киса. Пятнадцать лет со мной живешь. А как я живу? Как старая дева!»
…Женщиной она стала в пятнадцать лет, не получив при этом никакого удовольствия. Приняла это как должное, сменила несколько любовников, пока не ощутила в душе и теле полное безразличие. С другой стороны, по доброте душевной она долго не отказывала мужчинам, могла порой менять по пять-семь партнеров в день.
Позже, когда ей исполнилось тридцать, решила вместе с подругой подсчитать, сколько же в ее постели перебывало сладострастников, дошла до тысячи — и ужаснулась.
— Да ты прям Мессалина какая-то! — сказала подруга, усмехнувшись.
— Мессалина, Мессалина, — согласилась она торопливо, —
Впрочем, после этого разговора ее как будто замкнуло, ей захотелось тепла и уюта семейной жизни, и она заторопилась замуж. Судьба отнюдь не благоволила к ней: три замужества оказались удручающе бесплодными.
Первый муж мужественно продержался полгода, а затем впал в запой, ввинтился, вошел в него, как шахтер в забой, и, заваленный антрацитом, выбрался оттуда с помощью спасателей, будучи не в состоянии продолжать семейную жизнь.
Второй супруг, прыгнув в ее объятья, так же резво оттуда и выпрыгнул. Однако поселился при этом в соседней комнате.
В то время врачи поставили ей диагноз, связанный с онкологией, и полтора года она боролась с болезнью; и полтора года муж, по его словам, ждал, когда она умрет, чтобы завладеть всей квартирой.
Он так и говорил жене, не таясь:
— Ты сдохнешь, ведьма, и я получу твою квартиру, ты непременно сдохнешь!
Полтора года он повторял это заклинание, полтора года не прикасался к ней, сидел и ждал ее смерти. Но она выжила, справилась, а на суде, во время бракоразводного процесса, выяснилось, что ее благоверный женился на ней только тогда, когда узнал, что у нее обнаружили опухоль.
После развода она некоторое время поработала солисткой хора в опере, иногда исполняла даже небольшие партии. Но вот появился последний, третий, муж и настоял, чтобы она оставила театр, утверждал, что работа и семья — две вещи несовместные. Она выбрала семью. Она всегда хотела семью. А он ушел от нее, и она осталась без семьи, работы и денег.
Теперь она пела только тогда, когда мыла посуду. На голос приходила, не спеша, кошка и слушала, распластавшись на полу подобием прорыжевшего облачка.
Как-то, копаясь в Интернете, в завалах всевозможных служб знакомств, она случайно попала на любознательного молодого человека, вступила с ним в переписку и даже позволила себе завести скоропалительную интрижку, которая привела обоих в постель. И, как оказалось, ненадолго: отрезвев, она прогнала юного воздыхателя восвояси, а себя долго кляла за то, что дала слабину.
По ночам ей часто стал сниться один и тот же кошмар: во время бурного полового акта с мужчиной, чье лицо менялось неузнаваемо от фрикции к фрикции, она вдруг превращалась в огромное насекомое. Сладострастно перебирая лапками, она оказывалась среди тысячи таких же насекомых, и, судорожно извиваясь и постанывая, они ползли по высохшему руслу реки все вместе. Над ними на бреющем полете то и дело пролетали равнодушные ангелы, их мяукающие голоса, поющие осанну, нещадно фальшивили.
Ночь в Венеции
…Что может быть лучше, чем поцелуи на Мосту вздохов или вздохи на Мосту поцелуев?
Что может быть лучше, чем это звездное небо, нависшее над Венецией, эти узкие улочки, по которым можно бесцельно бродить, изредка встречая странных прохожих, будто специально спрыгнувших в реальность с белой простыни экрана?!
Вечер сворачивался в ночь; ночь густела, застывая, как гигантский пудинг, поданный к столу героя-гурмана, стихал говор толпы, испарялись крики продавцов, таяли восхищенные возгласы туристов; лакированные, как башмаки, гондолы уныло тыкались в приземистые причалы, и уставшие за день горластые гондольеры, хрипло посапывали на своих тугих венецианских кроватях.