Тоже Эйнштейн
Шрифт:
Я перестала требовать от Альберта работы и старалась вжиться в роль «хаусфрау», которую он мне отвел. Однако Альберт не так часто бывал рядом, чтобы заметить мои старания. Теоретические исследования, преподавание, конференции заполняли все его дни, ночи же стали его основным рабочим временем, и мы с мальчиками по целым неделям его не видели. Единственным свидетельством постоянного присутствия Альберта была разбросанная по полу одежда и звуки его голоса, читающего лекции коллегам в гостиной поздно вечером, после того, как их наконец выставляли из кафе «Лувр», или после того, как закрывался еженедельный
Нельзя сказать, что мы были совсем заброшены. Альберт чувствовал, когда я была уже на грани, и иногда все же появлялся за семейными ужинами. Он подбрасывал мальчиков в воздух и щекотал, а однажды даже намекнул мне на некое сотрудничество. «Может, вернемся к теории относительности, Долли? Не поразмыслить ли нам о связи гравитации с относительностью?» На следующий день он вел себя так, будто никогда не произносил этих слов. Я постаралась не позволять себе расстраиваться из-за этого.
Иногда хотелось все бросить, но я понимала, что должна быть стойкой — ради Ханса Альберта и Тета. Я делилась своими переживаниями с Элен, писала ей о том, как я изголодалась по теплу и ласке, как я одинока и как благодарна ей за то, что она есть в моей жизни. Только с ней я и могла быть собой.
Мне казалось, что я переношу все это не без внешнего изящества, но в один из дней я увидела себя в зеркале. «Кто эта женщина?» — спросила я себя, глядя на собственное отражение.
Раздавшиеся после родов бедра, все еще тонкая талия скрыта под объемными складками некрасивого домашнего платья. Огрубевшие нос и губы, потерявшие форму брови. Когда-то сияющая кожа и блестящие волосы потускнели. Мне было всего тридцать шесть лет, а выглядела я на все пятьдесят. Что же со мной случилось? Может быть, то, что я так себя запустила, и стало одной из причин охлаждения Альберта?
В тот самый миг, когда на глаза у меня навернулись слезы, из спальни Тета раздался громкий лающий кашель. Тихонько открыв дверь, чтобы не разбудить младшего сына, я подошла посмотреть на него. Темными волосами и одухотворенными карими глазами он походил на старшего брата, но сложение у него было совсем другое. Если Ханс Альберт всегда был крепким коренастым мальчуганом, то Тет родился хрупким и то и дело подхватывал какую-нибудь очередную болезнь. Прага с ее загрязненным воздухом была ему совсем не на пользу.
Щеки у него раскраснелись, и я потрогала его лоб. Он весь горел. Меня охватил страх. Я бросилась к столу, написала записку врачу и, попросив соседку присмотреть за Тетом, побежала на улицу искать посыльного. Через час врач постучал в нашу дверь.
— Большое спасибо, что приехали, доктор. Вы появились быстрее, чем я надеялась.
В прошлый раз, когда Тет слег с высокой температурой, я прождал врача восемь часов, поэтому и теперь настроилась на долгое, тревожное ожидание.
— Я как раз был в соседнем доме. Там, видите ли, вспышка брюшного тифа, — объяснил он.
Сердце у меня бешено забилось. Тиф? Тет как-то пережил бесчисленные простуды, ушные инфекции и даже воспаление легких, но тиф?
Он ведь у меня такой слабенький.
Доктор заметил ужас в моих глазах. Он взял меня за руки и сказал:
— Пожалуйста, дайте мне осмотреть его, фрау Эйнштейн. Возможно, у него просто-напросто
Я провела его в комнату Тета, радуясь, что Ханс Альберт еще в школе, и стала глядеть, как врач осматривает моего обмякшего сына. Про себя я шептала «Богородицу», молясь, чтобы это была обычная простуда или рецидив какой-нибудь ушной инфекции, которые так часто случались у Тета.
— Не думаю, что это тиф, фрау Эйнштейн. Однако полагаю, что у вашего мальчика какая-то другая инфекция. Ему понадобятся ледяные ванны, чтобы сбить жар, и постоянное наблюдение. Справитесь?
Я благодарно кивнула, осенила себя крестным знамением и наклонилась к Тету, чтобы пригладить ему волосы. На мгновение я увидел раскрасневшееся от жара лицо Лизерль в постели, и сердце у меня замерло. Это не Лизерль, напомнила я себе. Это Тет, и он будет жить. И у него не скарлатина и не тиф, а самый обычный грипп. Но в то же время я понимала, что не могу больше подвергать детей опасности грязной пражской воды, воздуха и пищи. Из Праги нужно уезжать.
Через три дня после этого ужаса с Тетом Альберт вернулся домой с Сольвеевской конференции в Брюсселе, где собрались двадцать четыре самых ярких ученых Европы. В тот вечер я уделила особое внимание своему внешнему виду. Затем, не упоминая о болезни Тета и стараясь ничем не досаждать, я накормила Альберта ужином и не мешала ему расслабленно отдыхать с трубкой, рассказывая нам с Хансом Альбертом о конференции. С первых дней нашего приезда в Прагу Альберт держался так отстраненно, что теперь было большим облегчением видеть его оживленное лицо и слушать его рассказы. На конференции были все светила физики, о которых мы читали и говорили десятилетиями, — Вальтер Нернст, Макс Планк, Эрнест Резерфорд, Анри Пуанкаре и другие. Но на Альберта произвели впечатление не эти ученые старой школы, а новая группа парижских физиков: Поль Ланжевен, Жан Перрен и знаменитая Мария Кюри, которая сама получила Нобелевскую премию в Брюсселе.
У меня было что спросить о мадам Кюри: она была моим давним кумиром, и я восхищалась научным партнерством, которое сложилось между ней и ее покойным мужем. Именно такие отношения, как я когда-то думала, могли бы быть у меня с Альбертом. Однако его рассказы продолжались час за часом — за эти часы тяжелый кашель Тета мог бы уже заметить даже рассеянный Альберт, — и мое нетерпение росло. Когда минуло два часа, я, уложив Ханса Альберта и зайдя взглянуть на Тета, отважилась наконец задать пугающий вопрос:
— Альберт, как ты думаешь, нельзя ли нам все-таки уехать из Праги? Вернуться в Цюрих или переехать в какой-нибудь другой европейский город с более здоровым климатом?
Он помолчал, и между бровей у него пролегла глубокая морщина.
— Звучит ужасно по-мещански. Я знаю, что Прага не может похвалиться таким комфортом и роскошью, как Цюрих или даже Берн, но для меня это прекрасная возможность. Это довольно эгоистичная просьба с твоей стороны, Милева.
Милева? Кажется, он почти никогда не называл меня Милевой с тех пор, как мы покончили с формальными «фрау Марич» и «герр Эйнштейн» много лет назад в Цюрихе. Подавив обиду на это обращение и на несправедливые обвинения в «мещанстве» и «эгоизме», я сказала: