Третья штанина
Шрифт:
Мне казалось, что я могу так делать бесконечно. Но настало утро, настал день, и мне пришлось уйти.
– Ты когда уезжаешь? Ты придешь еще? – спросила она.
Я ответил, что приду. Но это все пахло долгой счастливой жизнью, и я не осмелился.
За несколько дней до отъезда я зашел в гости к Ибрагимову. Зайди ко мне до отъезда, говаривал тот, зайди непременно. Поэтому я великодушно решил позволить ему поучить меня жизни, направить на путь истинный. Он открыл, лысый, бородатый, в шортах, похожий на монаха в своей хижине, сел себе на стул за компьютером, ножки под себя подогнул, а меня в кресло усадил, и давай о творчестве, о поэзии. О литературе, значит, а я вижу, что и в компьютере у него включены стихи, то есть редактировал
– Ну, как тебе?
– Да не очень.
– Тогда еще это.
Он еще почитал книжку этого парня. Парень, мол, был славный, талантливый. Но нрава такого, что не прожил долго.
– Не нравится мне, – говорю, – да и вообще не понимаю я стихов. Свои мне еще ничего, ну и у Маяковского вроде тоже ничего.
И еще Ибрагимов, как обычно, говорил, что пишу я хорошо, но как будто хожу возле сортира, вместо того чтобы видеть прекрасное. Это он рассказы мои почитал.
Но, Александр Гумерыч, ведь все, что я пишу, – о любви и о прекрасном, говорю ему.
– Но ведь Достоевскому не нужно было материться. Толстому не нужно было материться, – ответил он.
У Толстого и получалось-то не особо, говорю. Но и дело ведь совсем не в этом. Какая разница: материться – не материться. И то и другое может быть хорошо. Единственное, что имеет значение, чтобы было интересно.
Ну и дальше эти разговоры о том, как творческому человеку вообще справиться со всей этой жизнью. Как быть. И за каким хреном я сваливаю в Москву, ведь она, дескать, меня съест, как многих съедала? Да нет же, просто хочется отсюда куда-нибудь, в Москву, в Грецию, в Индию, в Задницу, только бы туда, где нас нет. И еще я в монастырь думал свалить какой-нибудь, а то не пойму, куда себя деть. Если ничего не получится, если не поступлю в Москве, обязательно всерьез подумаю насчет монастыря.
– Интересно, – говорит Ибрагимов, – ты помнишь, я тебе советовал. Года два назад.
Да помню я это. Но я не потому, что по Господу душа моя истосковалась, просто хочется туда, где все не так. И еще подумать хочу.
– Ну, в монастырях тоже надо будет работать.
– Что сделать. Везде надо.
– Интересно. Очень интересно, что ты об этом заговорил.
И тут мы пошли-поехали. Совесть – говорю. Вот вам и Бог, и Любовь, и Творчество. Все – совесть. Нужно жить по совести. Иначе ничего хорошего вам не светит. Все в тартарары свалится, если не по совести. Хочу жить по совести, вот моя вера. А религия, все прочее, не знаю – не знаю. Не нашел пока себе подходящую, наверное, потому что не искал, из-за этого скорее всего. Но я чувствую, что совесть – самое важное в жизни и что ее просто называют по-разному, но это она в центре всего. Она – Бог.
– Что же тебе совесть позволяет и чего не позволяет?
– Ну, ты чувствуешь, что так делать нельзя, и не делаешь. А если делаешь, то потом все как-то не так, как зуд в заду.
– А твоя совесть позволяет тебе пить?
От этого вопроса стало странно. Пьянство и совесть существовали у меня в голове, как-то не пересекаясь. Вопрос был инородным для моего сознания.
– Я у нее на эту тему не справлялся.
– А ты справься.
– Позволяет, – говорю не очень-то уверенно, – это дело не подлое. Вроде не подлое.
К тому же сейчас я не так, как раньше, – давление, все такое. Нельзя, сильно не разгуляешься. А может, вот и есть знак – давление? – предполагает он.
Да, если по совести, то все будет в порядке, говорит. Он был так же молод, как я, около сорока лет назад. Да и всю жизнь были проблемы, тоже не работалось, как нормальным людям. Творчество, будь оно неладно, но теперь вот, с Божьей помощью появилось и жилье в центре города, и милая сердцу литературная мастерская «Аз». Теперь он сидит каждую среду с творческими ребятами. И все прочее, и ну их всех куда подальше.
И еще Ибрагимов спросил:
– Чего ты вообще хочешь? Ты можешь сказать, что тебе нужно в жизни?
И из меня выскочил ответ, хотя я на эту тему не сказать чтобы думал.
Есть три вещи, говорю я ему. До них как будто меня не существовало. Первое – что у женщины между ног. Это меня волнует с шести лет, как я узнал, откуда дети берутся. Когда мне было 13 – я смог отлично разузнать, что такое пьянство, и подружиться с ним. А в 15 я начал читать книги – и к двум предыдущим темам прибавилась литература. Значит, такие этапы:
1) с шести – что у женщины между ног;
2) с 13-ти – что у женщины между ног и пьянство;
3) с 15-ти – что у женщины между ног, пьянство и литература.
И до сих пор так все и остается. На этом и держится мое «я». Так я сказал.
Он показался мне очень довольным моим ответом, так же, как я вопросом, только неодобрение высказал по поводу того, что я закладываю с тринадцати лет. Ибрагимов сказал:
– Ты очень хорошо в одном абзаце раскрыл то, на что людям требуется иногда гораздо больше, – и предложил мне фасоли. За фасолью мы пришли к выводу, что все-таки любовь к женщине пересиливает творчество – и для него, и для меня. Но для меня творчество пересиливают еще и мои астральные путешествия, с которыми надо к чертям бороться.
Ну и напоследок он мне сунул свою книжечку стихов, я вышел и прочитал, что он написал мне на первой странице: «Мне нравится, что ты пишешь, но немного целомудрия не помешает». И подпись: с любовью. А потом шли четверостишья. Книга четверостиший, на каждой странице по штуке. И под каждым стоит дата, когда оно написано. Я прочитал три первых и положил в карман.
У меня в кармане завыли бесы, и Александр Ибрагимов, которому не нужно было ни воли, ни хлеба, понес крест русского четверостишья; далеко, видимо, потащил, а рыбаки тем временем заходили в воду с неводом, а в тоске плескались себе людские косяки. «И плаваю везде – малек блескучий я», блин. То-то и оно, вот, что происходило в книге Ибрагимова, это же самое творилось в мире, и я поплыл дальше, пока не проснулся в то утро, когда нужно было лететь в Москву. Мы чего-то помялись с отцом на кухне, не зная, как прощаться: я не знаю, как пожелать ему счастливо оставаться, он – не зная, видимо, когда меня ждать и чего мне желать. Одно и то же постоянно происходит. Очень рано было, рассвет заглядывает в окна, небо слегка угрюмое, но волнующее, предвещающее новую романтическую жизнь уже в который раз, а мы стоим с моим папой, как два баклана, да соски поминаем. Наконец за мной приехало такси, ведь было рано, автобусы еще не ходили, отец дал мне немного денег с собой, и мы расстались.
Я попросил водителя остановить возле ларька, вылез и купил себе сигарет. Подумал пятнадцать секунд, или двадцать, не ручаюсь, и купил себе еще пол-литровую банку коктейля. Какая-то виноградная штука. Залез в такси и закурил.
– Ты что, день молодежи отмечал? – спросил таксист.
– Нет, друзья провожали в Москву.
– Понятно.
Я открыл баночку. И тут же пролил на свою светлую майку эту виноградную гадость. Я выругался, таксист велел мне не марать салон, я еще раз выругался, выдохнул, черт с ним со всем, выпил примерно треть, и мы приехали. Он взял у меня двести рублей, хотя я думал, что он возьмет сто пятьдесят. Зато он так сочувственно пожелал мне приятно долететь, сочувствуя, то ли тому, что я облился, то ли моему похмелью, что я не стал его материть вдогонку. А зашел я в здание аэропорта, выпил еще примерно с треть и выкинул банку с оставшейся гадостью. И пристроился в очередь. Простоял в ней минут десять, но очередь оказалась не той, поэтому я пошел в туалет, достал там из своей сумки зубную щетку, намылил ее жидким мылом, которое текло из аппарата над раковиной, и стал оттирать пятна с майки. Честно говоря, переодеться в другую майку я просто не догадался. В сумке была еще кое-какая одежда. Мужики на меня поглядывали, мне приходилось уступать им место, чтоб они после писанья мыли руки. Краски в этот противный напиток не пожалели, и я оттирал и оттирал, так, чтобы раз – и на всю жизнь.