Тревожное небо
Шрифт:
Вернемся снова на комсомольское собрание. В самый разгар дебатов на собрание пришел секретарь партячейки Крастинсон. Молча, ни во что не вмешиваясь, слушал он наши споры. Когда все вопросы по поездке в Хайдаку были утрясены, он сообщил, что нам дано право выбора делегата на комсомольскую конференцию.
— На какую конференцию? Когда? — посыпались вопросы.
— На районную.
— Давайте предложения, — сказал Киреев, оглядывая возбужденные лица комсомольцев. Собрание смолкло.
— Кого же пошлем? Что ж вы молчите? — еще раз пытается оживить
Снова тишина. Снова пауза.
— А что, если послать Энделя? — предложил Киреев.
— Энделя, Энделя, — зашумело сразу несколько голосов, и, как мне показалось, среди них выделялся певучий голосок Лены.
Проголосовали за меня единогласно. Мне и самому очень хотелось быть выбранным, и… при голосовании я тоже поднял руку…
Конференция была назначена на воскресенье, на базарный день, и я без труда попал туда на подводе старика Пурка, ехавшего продавать зарезанного накануне борова.
Накануне отъезда мы долго сидели с Иваном Киреевым, готовя речь на конференции, но выступить мне не дали: желающих оказалось больше, чем позволяло время.
К концу дня подошел последний пункт повестки дня: выборы делегатов на Красноярскую окружную конференцию РЛКСМ. Тут пауз перед выдвижением кандидатов не было.
Как только председатель объявил об этом, в зале поднялось сразу несколько рук. Тот, кому дали слово, вышел к столу президиума и назвал несколько неизвестных мне фамилий, а также и мою! Откуда этот незнакомый парень мог меня знать, так и осталось для меня загадкой. Кого-то еще предлагали, спорили, и, когда проголосовали, я тоже оказался в числе выбранных.
Две недели спустя состоялась конференция Красноярской комсомольской организации. Дали слово и мне. Помнится, говорил я о недостаточном внимании райкома и окружкома к нашей школьной ячейке, о том, что нам, нацменам, труднее работать, чем другим.
… Во главе редколлегии школьной стенной газеты стала Маша Брюшинина. Выход первого номера превратился в сенсацию. Если до сих пор газета почти не привлекала внимания, то теперь у стены, где она висела, была постоянная давка. Десятки карикатур и статеек, пробиравших «не взирая на лица» двоечников и баловников, увеличили ее размеры в несколько раз. Попало и нам с Леной. В одном из очередных номеров красовалась карикатура: мальчик и девочка стоят, вытянув навстречу друг другу губы. Четко нарисованные «комиссарская» толстовка с накладными карманами и платье в крупную клетку не оставляли сомнений в именах их владельцев.
… Уже к весне, когда весело журчали ручейки и из-под снега выглянула яркая зелень озимых, прекратились уроки русского языка. Маша, всегда веселая и жизнерадостная, все чаще и чаще запаздывала на уроки и безучастно сидела за партой с покрасневшими от слез глазами.
— Папе очень плохо, — глотая слезы, сообщила она нам однажды и, отпросившись у заведующего, ушла домой. Несколько дней спустя учитель русского языка умер…
Гроб стоял посредине большой классной комнаты. Убранный еловыми и сосновыми ветками, лежал наш любимый учитель с закрытыми глазами,
Версты две несли мы своего учителя до последнего его пристанища, по одному, по двое сменяя уставших.
Это была первая утрата доброго, близкого мне человека.
Со смертью Брюшинина прекратились и занятия по русскому языку. Их заменяли то математикой, то географией или естествознанием.
… Осенью, накануне начала занятий, я заметил вблизи школы ястреба и понесся к заведующему попросить ружье. Как всегда, без стука, вошел я в помещение и остановился как вкопанный: подняв на меня удивленные голубые глаза, стояла там незнакомая девушка.
— Ястреб там… — промямлил я, не смея поднять глаз. Поняв меня с полуслова, Томингас протянул мне двустволку.
«Вот растяпа, даже не поздоровался», — ругал я себя, выходя.
Затаив дыхание, подкрадывался я к птице. Уж очень хотелось мне в этот раз снять ее с дерева. И совсем не потому, что в руках заведующего превратится она в экспонат краеведческого музея.
Загремел выстрел, и птица камнем свалилась вниз. Провожаемый выбежавшей на шум оравой школьников, принес я ее Томингасу.
— Хороша, — залюбовался тот. — Давай-ка и обработаем ее сразу. — И тотчас начал орудовать скальпелем. Я помогал ему придерживать ястреба.
Подняв на миг глаза, я снова увидел копну золотистых волос и вопросительный взгляд незнакомки.
Вечером, сдвинув к стенке и сложив в кучу парты, мы стащили с чердака набитые соломой матрацы, одеяла, подушки и, как всегда, улеглись спать на полу. Тут же на меня посыпались вопросы:
— Откуда она? Как ее звать? В каком классе она будет учиться?
— Ты же был там. О чем вы говорили? Кто она: русская, латышка, эстонка? — донимал меня сосед, Володя Чехлов.
Знал я о новенькой не больше спрашивающих и в сердцах послал их ко всем чертям.
С утра занятия должны были начаться уроком литературы. Мы знали, что после смерти Брюшинина его заменят кем-нибудь другим и ничуть не удивились, когда в класс вошел заведующий школой. Вместе с ним вошла и новенькая, невысокая белокурая девушка.
— С нами будет учиться, — громким шепотом заключил мой сосед.
В глазах Томингаса запрыгали веселые искорки. Оглядывая нас, улыбалась и девушка.
— К нам прибыла новая учительница, — ошеломил нас с первых же слов заведующий. — Звать ее — Елена, фамилия — Сэпман. Будет она преподавать вам русский язык и литературу.
Вот это — да-а! Учительница… А мы-то думали.
Так, в учебе, в комсомольских делах и учкомовских хлопотах прошла зима 1926/27 года. Проходил мой второй и последний год учебы в Островской школе-интернате. Не знал я еще, что это был и последний год моей жизни на родине, в Сибири. Не знал я и того, что почти через полвека встречу свою учительницу Елену Сэпман с орденом Ленина на груди.