Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Шрифт:
Милый Валерий,
я возвращаю твои письма. Не надо мне их! Все, что напоминает о тебе ином, причиняет мне обиду и боль. Если случится быть в Париже, пришлю все остальные. Не сердись, — мне страшно к ним прикасаться, как и к твоим книгам — все это стало только памятью каких-то горьких, незаслуженных оскорблений.
Милый Валерий, и в этом письме, как в последнюю нашу встречу, мне хочется повторить тебе теперь уже одну мою просьбу — уезжай, пожалуйста уезжай! Сделай так, как тебе хочется, «не нарушай ни в чем твоей жизни» ради моего формального пребывания в ней. Нужны ли нам теперь формальности? Я уже от них отказалась окончательно, зачем же ты все-таки создаешь какие-то химеры из жалости, из несуществующего больше прошлого, и томишься, и не можешь почувствовать себя свободным? Ты уже сейчас сражаешься с призраками. Меня нет в твоей жизни, а ты все еще пытаешься поступать так, как будто бы есть. Уверяю тебя, для меня нет уже разницы между твоими желаниями и поступками. И если ты не поступаешь потому, что я механически мешаю, — это только новое оскорбление — напрасное и злое. Прошлый раз у тебя были именно злые глаза и голос, так разговаривают с врагами, которые стоят поперек дороги. Но, Валерий, я тебе не враг и на дороге твоей не препятствие, а твоя химера. Твой отъезд с женой сейчас будет лишь должным итогом, логическим выводом из всего того, о чем мы говорим 4 года. И если ты все же не уедешь (в чем я, впрочем, сомневаюсь), — это значит, ты хочешь тягучей лжи, ненужных встреч, «канители», которая убивает день за днем все живые чувства? Нет, ты не можешь этого хотеть, ты только малодушен и боишься всяких «действий». Ах, умоляю тебя, прекрати это! Разве нужен ты мне с твоей мертвой душой, с злыми глазами и этими страшными формальными визитами?
Милый Валерий, еще в Лейпциге я поняла, что наша жизнь кончилась совсем. Ты говорил, что мои письма оттуда были страшны. Тогда я узнала, что мы не увидимся, я говорю это слово в самом лучшем, глубоком его значении, — и мечтала о нашем последнем настоящем свидании, Бог знает где, — когда я скажу тебе: «Милый Рупрехт, милый Валерий» — ах, больно повторять эти безумные слова. Я знала, что мы не увидимся, и мы не видались, Валерий. То, что было в эти 4 месяца, — это продолжение всех горьких и страшных лет. Если бы они тянулись беспрерывно, как годы на каторге, без побега, без твоего зова вернуться, без обещаний, которые не сбылись, может быть, кто знает, — может быть, они влачились бы бесконечно. Мне хорошо было в Лейпциге любить тебя как мертвого и мечтать о блаженном мистическом свидании; так это и осталось бы прекрасной, утешающей мечтой. Но ты обманулся в себе, и позвал меня, и повторил всё те же слова, что прошлой ужасной весной, и заставал пережить всё те же горькие чувства точно затем, чтобы эти месяцы повторили прошлое как определенный кошмар, который возвращается с убийственной точностью, не утратив ни одной из мучительных деталей. Я все это пережила. Не по-прежнему, о, нет! Тихо, одиноко, в самой последней глубине, и в первый раз у меня наступило сознание полной непоправимости, полного крушения нашей жизни. Помнишь, как прошлой весной я цеплялась за каждую минуту около тебя? Помнишь, как звала, ждала, рыдала, когда ты уходил? Помнишь это страстное и горестное влечение, несмотря ни на что, беспрерывное страдание и все же радость наших встреч? Такой экстаз дает горю только надежда. Теперь я люблю тебя разве меньше?!.. Но быть с тобой мне так горько, так страшно и безнадежно, что я предпочитаю одиночество, то полное одиночество, которое узнала в эти самые черные месяцы моей жизни. Теперь я вижу ясно мое место около тебя — узкую тропинку на тюремном дворе. И если ты опять, обманываясь и странно тоскуя обо мне. скажешь, что это неправда. — поверю ли я еще раз? И почему, чтобы только услышать эти слова, мы должны были бы опять расстаться, должны выжидать какие-то месяцы? Вот я была здесь, близко, и твоей нежности хватило на 3 недели, и ты отверг меня и выбрал жизнь без меня… И опять лето, июнь, и все тот же кошмар,
Не думай обо мне, — то, что ты жожеилъ дать, я не возьму теперь никогда. Моя жизнь пропала, и если понять это, то стоит ли думать о ее внешних осуществлениях? Москва, жара, всяческие телесные муки — все это вздор, я перестала замечать, я живу воистину как автомат. И если это тебя беспокоит, то становится мне просто смешно. О чем ты?
Уезжай, уезжай! Нужно кончить. Жизнь в одном городе невольно будет длить агонию. Ах, кончим ее скорее!..
21 — 22 июля 1910 г.
.. сегодня я получила твою записку, и мне стыдно, больно, я чувствую себя совсем униженной. На все мои письма, вопросы, на мое страданье, что я переживаю, где ты, совсем без тебя, среди ужасных образов, на мое ожидание тебя, на всё ты отвечаешь ледяной запиской, где только пытаешься помочь мне решить мой «квартирный вопрос». Милый Валерий, если от всего, что у тебя ко мне было, у тебя осталось только чувство долга и желание посредством материальных забот обо мне откупиться от угрызений души, то помощь твоя, особенно денежная, грубо материальная, становится невыносимым униженьем. Этим летом и особенно последними днями, быстрой переменой твоих решений и отказами решительно на все мои желания ты показал ясно, что быть со мной не хочешь, что я тебе не нужна, что бережешь ты и любишь только ее одну, ее. Ты знаешь, что мне было от тебя нужно. Еще недавно, 2 недели тому назад ты давал мне обещания, почти клятвы, говорил, что из нежного страха потерять меня готов мне дать все, решительно все. Твое поведение за эти две недели и письма, особенно письма, где ты боишься говорить о некоторых вещах, боишься произнести одно неосторожное слово, чтобы я не спросила осуществления, — все это красноречивее самого формального отказа. Ты стал так малодушен, что ничего уже не решаешься говорить прямо. Ты предпочитаешь теперь ускользать, уклоняться, замалчивать. О, напрасно! Я же не приступлю к тебе с неоплаченными векселями!. Бог с тобой! поступай как знаешь, я ведь беззащитна, у меня все можно отнять, меня можно как угодно обидеть. Но если, Валерий, наша жизнь свелась для тебя к одному «суровому долгу» в отношении к покинутой любовнице, то я уже не могу от тебя взять ничего. Ты не дал мне ничего, чтобы я могла жить и дышать. Этим летом ты совершил надо мной последнюю свирепую жестокость. Так обмануть! Так лгать! И лгать сознательно… Вспомни твои слова на терраске моей дачи… «Не буду мучить, сделаю все, все. Люблю тебя, не хочу твоей смерти». «Мы поедем. Вернусь, уложу книги, и мы поедем вместе, вдвоем»… Бери назад все, все, что можно отнять, и больше! Отними все, я ничего уже не в силах удержать. Ты не хотел мне дать месяца отдыха от моих мук, и эта моя «дача» была только новой пыткой, — о, сидеть здесь одной и сознавать, что в 50 верстах ты с ней вдвоем и не хочешь, не хочешь быть со мной, уклоняешься от меня для нее… Все это ты заставил меня пережить. Я приехала сюда больная уже, а уезжаю едва живая. Сегодня у меня в первый раз шла горлом кровь. Угрозы врачей сбылись. Еще два осенних месяца, и «скоротечность», которую они предсказывали, быстро докончит…. Так надо? Пусть! Убей меня совсем, я не противлюсь, но избавь меня от последнего унижения — принимать помощь от чужого, от ее мужа и любовника. Оставь меня в этом смысле совершенно. Не заботься о моей квартире, еде и расходах. Я еще пока не совсем нищая. Мне дает Сережа, который останется мне близким всегда, несмотря ни на что. На эти деньги я устроюсь, как могу. От квартиры, которую я наняла, хотя она и «достойная», т. е. светлая, сухая, в приличном доме, я завтра же по телефону откажусь. Иметь ее я не могу совершенно, у меня денег столько ровно, чтобы переехать, перевезти, заплатить… и прожить кое-как неделю. Потом я где-нибудь займу. Это последний раз я говорю с тобой о «моих делах», и то в ответ на твою записку. С пятницы буду искать комнаты для себя и Нади. Так лучше; когда слягу совсем, можно будет отказать, да, вероятно, прежде откажут мне за лихорадки, запах лекарств, посылы прислуги в аптеку. Тогда Сережа свезет меня в «недорогую, но вполне, вполне приличную больницу», и никто не пострадает от моего неоплаченного квартирного контракта, и ни у кого не останется на руках ненужной дешевой мебели. Нет, Валерий, несмотря на то, что я смертельно больна, убита душой и теряю голову перед моей неудачной во всем жизнью, — я… не дойду… до… унижения, и не возьму твоих денег, твоей помощи вместо любви. Если теперь ты можешь прийти ко мне только с этим, то лучше пусть я тебя не увижу вовсе, никогда. Я прошу, требую от тебя настоятельно никогда более не говорить со мной о так называемых «моих делах». Ты чужой, ты ушел и не хочешь меня — это твоя воля, — но зачем же ты хочешь еше унизить меня? Когда я умру, пожертвуй что-нибудь на бедных, может быть, это успокоит тогда твои угрызения. Ну, довольно об этом. Мне тяжело говорить с тобой так. А иначе — ты уже не слушаешь и не отвечаешь.
Прощай, Валерий. Я верю, ты проснешься однажды. Твое сознание озарится словно молнией, все до самого темного уголка. И ты поймешь тогда все, к чему глух и слеп сейчас. Ты поймешь и почувствуешь каждый миг моей боли, каждую мою пролитую слезу, и, может быть, будешь тогда плакать ты поздними, бессильными слезами… Теперь же ты «делаешь, что можешь»…
28–29 декабря 1910 г. Москва.
…это итог целой жизни, шестилетних мук, это последние страницы из книги горя, зла и обмана. Ты болен. У тебя может быть измененное самоощущение, но ведь это случайность, почти не имеющая влияния на «нашу» жизнь. Для меня эта твоя болезнь имела то значение, что в дни покинутости, в дни унизительного положения «маленькой любовницы», не смеющей быть рядом с тобой, я сознала всё с последней уничтожающей ясностью. Да, такие дни определяют мою роль…. С тобой близкие, с тобой жена, сейчас не время «для удовольствий», сейчас ты под надежным семейным кровом, и если бы ты умер, — я узнала бы об этом по телефону, а увидала бы тебя с другой стороны тротуара твоей улицы. Словом, моя роль определилась… И когда я рвусь в ужасной, безумной тоске, униженная завистью, ревностью, страдаю от невозможности быть тебе нужной, близкой, нежной, заботливой, засыпать и просыпаться рядом с тобой, отдать тебе всю, всю себя, подчинить мою жизнь твоей воле, желанью, капризу, — в один из таких дней вдруг я прозреваю и хочу тебя только ненавидеть, только проклинать, потому что все мои муки созданы тобой, потому что дни твоей болезни только одна из подробностей той ужасной, бесправной, унизительной жизни, которую выбрал для меня ты, ты, Валерий…. И это ты хотел, чтобы всегда была с тобой она, и это ты прогнал меня, ты обрек на все муки!.. В минуты такого ясного сознания моя любовь становится ненавистью, проклятьем, и нежность мою, которую ты променял на отношения этой глупой, вздорной, эгоистичной, пустой «Матильды», я чувствую как отточенный нож, что вонзается в мое же сердце. Теперь для меня уже нет сомнений. Ты сам рассказал мне день за днем с большой жестокостью и правдиво все как было. И, наконец, я отличила то, что было, от того, что мне казалось, во что я верила все эти шесть лет. Много раз я уже подходила близко к этому окончательному выводу, но ты всякий раз старался разуверить, усыпить, успокоить, отказывался от собственных слов, — и опять все тянулось до какого-нибудь нового мелкого и крупного события, не оставляющего сомненья. Но так не может тянуться. Как в большом, запутанном, сложном и противоречивом судебном процессе, наконец, собраны все материалы, данные и «вещественные доказательства». «Суд уже заседает», и еще только несколько последних дней может длиться неопределенность. Буквально дней, уже не лет… Не осталось темным ни одного уголка. Я получила от тебя прямые ответы на все. Я требовала их, не щадя себя, и, благодарю, ты, кажется, уже не скрыл ничего. Я вновь переживаю нашу жизнь, иду по ней, день за днем восстанавливаю в памяти все ее детали. Мне кажется, точно я вышла из дому в Мерзляковском пер. на первое тайное свиданье с тобой и возвратилась уже в эту зеленую комнату. Итак: — первый год была «твоя игра» и «мое непристойное поведение»… Ты «оборвал бы все, если бы знал, что я тебя полюблю», но этого не мог учесть, и вот случилось то, что случилось, мы оказались «как-то» связанными на шесть лет… У меня, Валерий, до этого недавнего твоего признания только и оставалось одно гордое и прекрасное утешение, что мы связаны прошлым, что мы пережили исключительные чувства, поднялись разными путями на такую высоту чувства, за которой уже нет иного пути, кроме — смерти. Ты рассказал все это в «Огненном Ангеле» такими словами, с таким волнением, что люди грубые, пустые, суетные, не зная истинной нашей драмы, трепетали, лили искренние слезы, читая ее страницы. До этого твоего отрицания прошлого у меня оставалось, как я думала, неотъемлемое счастье чувствовать себя связанной с тобой неразрывно, глубоко именно этим прошлым, над которым ты жестоко насмеялся теперь. Ты еще не понимаешь вполне, чего ты меня лишил, что вынул из моей горькой, обездоленной жизни. Но Бог тебе судья! Ты дал, — ты же и отнял… Так мы покончили с первым годом. Потом встреча после Финляндии. Я стыжусь ее вспомнить… Я была, верно, еще слишком наивна, я не чувствовала камня, спрятанного у тебя на груди, и несла мою любовь доверчиво, как дитя. Но ты в ответ на нее нес «месть»… Ах, эта встреча в дождливых сумерках августовского дня. Ты небрежно привел меня в наемную комнату грязного приюта любви, как «девочку с бульвара», чтобы, встав с постели, вернуться домой и забыть «эту грязь»… Помню, как сжалось сердце в самые первые минуты, помню лицо твое, слова: «Мне некогда, я должен расставлять на полке книги». Это после 1 Уъ месяца разлуки. Я пошла как оплеванная и всю ночь думала над этой встречей, но была далека от страшной правды. И в этот день, именно в этот день ты совершил непростительную вину. Скажи ты мне тогда просто, с искренностью, достойной моей любви: «Нина, я понял, что не люблю тебя и что люблю не тебя. Я вновь сошелся с моей женой. Вернувшись от тебя, я был ее любовником, я сблизился с ней духовно, и ты мне больше не нужна, — уйди»… Я не знаю, как я пережила бы твои слова. Может быть, я возненавидела бы тебя, может быть, умерла бы, может быть, отойдя, употребляла бы все старанья тебя забыть, — но эти слова были верным средством оттолкнуть меня безвозвратно. И все, все, что началось бы для меня на другой день, было бы лучше той бесславной, медленной гибели, к которой привела меня твоя систематическая шестилетняя ложь. Но ведь ты хотел «мести», и, конечно, тебе было жалко отпустить меня, не замучив, не предав всем распятьям мою душу… Этот год «мести» завершился бегством в Швецию. Ты говорил иногда, что бежал «от мучительств», а думал ли ты, понял ли ты, что было причиной «мучительств»? Ты был их причиной, твоя двойственность, ложь, обман, с которым не хотела, не могла мириться настоящая, большая, чистая и искренняя любовь. «Я надеялся, что все будет кончено, уезжая в Швецию» — так сказал ты вчера. Да? Но зачем же тогда ты узнавал обо мне, писал, позволял мне рассказывать в письмах о моем горе, ревности, тоске и всех муках, что пережила я без тебя? В Швеции ты, верно, пресытился ею, — уж такая у тебя зыбкая, неверная душа, и моя любовь, ее образ, печальный, красивый и непобедимый, пленил тебя снова. Мое прощение, моя нежность, с которой я встретила тебя, потрясли твою душу, и ты на коленях каялся передо мной в твоей «непростительной вине». К зиме ты позвал меня в Петербург и там говорил: «Я оставлю ее, лишь продам дом, я только не могу оставить ее на улице…»
Потом опять потянулась цепь обманов, предательств и лжи. Зима революции… Ты прятался от меня, ты почти издевался надо мной, Валерий, в те страшные для меня дни. Я пережила их!.. Летом этого года меня услали в Варшаву, но путешествие было неудачно, и я жила у Ходасевичей в деревне, а ты, конечно, все с ней и с ней.
И вот наступил последний мой год жизни с Сережей в доме Голицына. Безобразная жизнь, метания из стороны в сторону, хаос, жажда забыться — все равно с кем, все равно где, лишь бы хотя единую минуту не страдать от образов, мыслей, видений. Карты целые ночи напролет, рестораны, вино, «любовники», как называл ты людей, что словно вороны кружились над неживым телом, над телом, лишенным души… Ты не приходил по 14 дней, у тебя было «столько работы», когда я ждала тебя на 25-градусном морозе, а ты путался с грязной бабой — с Любовью Столицей (поэтесса. — И. Т.)… Ты можешь сказать, что я делала худшее тогда, но неужели чьи-то всевидящие глаза не видали меня настоящую, мое безмерное сдавленное отчаяние, мою тоску по тебе все часы, лишь открывала я утром ресницы?!.. Сцена «в Мокром» (как в «Братьях Карамазовых» Достоевского. — И. Т.) тяжело действовала на тебя с подмостков, а она повторялась для меня в измененном виде почти в каждую из тех черных ночей. Я сознательно унижала себя, надрывала мою нежную безграничную любовь, мою отвергнутую любовь. Возвращаясь на заре из загородного кабака с кем-нибудь из тех, кто хотел меня пригласить к себе в номер, я смотрела, как на снегу ложились синие тени утра, и думала: у них в спальне ложатся они сейчас на занавесках, в вашей спальне, где тихо, чисто, спокойно, где не пахнет перегаром вин и табаком, где вы спите рядом, близкие, связанные навсегда… Отчего же меня он бросил в этот ужас, в этот огненный хаос, в эту раскаленную боль!? Отчего меня не бережет так, как ее, — жену, любимую — «нежное деревце, выращенное своими руками»?! Ты презирал меня в тот год, ты называл все это «низменными удовольствиями» и не понимал, не понимал, что это в муках изнемогала и билась отвергнутая, ненужная, но прекрасная любовь. Прошло лето… Я помню, как собирала я вещи, расставаясь с Сережей. Был жаркий и синий июньский день, в кухне выл околевающий Вальтман. Тоска, тоска смертельная, ужас перед будущим, одиночество, пустота в груди. Ты в эти дни катался с ней по Волге… И вот мой первый год без Сережи…. О, как старался ты мне показать «неразумность» моего шага!. Как ясно ты показывал, что все останется по-прежнему, и ты не переменишь нисколько способа жизни. Я думала тогда тайно, думала в моей наивной нежности: вот я одна, и нет нужды нам встречаться на бульварах, в грязных номерах, верила, что ты будешь чувствовать себя «chez soi» (себя дома (фр). — И. Т.) в этой моей маленькой квартире. Мне виделась новая жизнь, я думала, что мое жилище будет твоим вторым и любимым домом. Тогда я уже не надеялась на роковую перемену твоей жизни и, поборов в себе многое, хотела создать тебе около себя все возможное спокойствие, обстановку для тихой серьезной работы. Разве не видал ты в моих глазах этой скромной надежды и немой мольбы: — приди, возьми, вот моя жизнь, сделай с ней все, что ты хочешь. Но ты от меня не хотел взять ничего!.. Что мешало тебе тогда успокоить хотя немного, украсить, обрадовать мою жизнь? Я думала тогда так радостно — вот, наконец, я вся его, и все, что меня окружает, будет подчинено его малейшему желанью. Аты, Валерий?.. В этот год ты уверил ее, что между нами все кончено и мы не видимся, приходил ко мне тайно, случайно, ложился в постель, как с публичной женщиной, и вставал с нее далекий, ограждая крепкой стеной все интимное, твое, ваше… Ты каждым движеньем говорил мне без слов: «Не воображай, моя милая, моя жизнь никогда не сольется с твоей, и теперь, особенно теперь, я должен успокоить ее и показать, что твой развод для меня ровно ничто». Сколько вечеров прорыдала я в этой квартире за пустым писменным <так! > столом, где так мечтала видеть тебя за работой, в синей моей любимой рубашечке, которую она сожгла, — тебя «домашнего», близкого, родного, моего!.. Боже мой! Боже мой, зачем мне было дано так много нежности, такая потребность быть любимой и, любя, отдать самой всю душу, всю заботливость, все то, что мугцины берут у женщин с благодарностью, как счастье!? Зачем я не родилась кокоткой или холодной, эгоистичной, хищной, смотрящей на «мущину» как на средство удовольствий и жизненных благ!? Отчего все то, что берут у других, ценя, с благодарностью, ты отверг и еще оскорбительно назвал «притязаниями», «преувеличенными требованиями»? Ведь я хотела давать, хотела служить тебе, окружить тебя всем тем, что тебе воистину нужно, а ты говорил, что я требую!.. Я требую!.. Подумай, Валерий, какая трагедия! кому принесла я мою первую, полную, всю еще нетронутую, совсем чудесную любовь? Человеку, который держал на груди спрятанный камень и любил другую!! Помнишь ли ты, через б лет, почему моя любовь стала моим и твоим «мучительством»? Ты ведь давал мне в ответ остатки, клочки после «дележа», ты никогда не мог и не хотел назвать меня «своей», любимой перед собой и перед миром. У тебя никогда, никогда единой минуты не было ко мне подлинной любви, той любви, которая говорит любимой, желая дать все, что может: живи со мной, будь моей вся, со всей твоей жизнью, слейся со мной, — будь моей женой в самом истинном, самом прекрасном и полном значении слова. Так говорит всякая любовь, — мужики и эстеты, глупые и умные, поэты и «торговцы салом», — все говорят это, встречая женщину, которую они искренне и без расчета любят… Ужасен был год в доме Толстого… А мог он быть иным, если бы ты этого захотел. Чтобы избавиться от меня хотя на два месяца, ты дал мне денег на поездку с Ауслендером. И, как объяснил недавно, — «именно она послужила причиной твоего летнего бегства с ней»… Стыдно, Валерий, так лгать! Ты забыл, как говорил мне… что поездка эта обещана была давно, годы назад… Страшно вспомнить то лето… Какое горе, отчаяние, какой внутренний ужас может пережить человек!. Бросить меня в таком состоянии ты мог, только не любя, вовсе не любя, желая моей смерти или какого бы то ни было избавления от меня. Ты признавался после, что хотел оставить меня совсем. Да? Но зачем же тогда ты оглянулся назад? Зачем назначил свидание в Бресте? Я уже не думала тогда ни о чем опять, кроме того, что убью и тебя и себя, и ты сам, ты позвал меня. Я подошла к самому темному в собственной душе, к тому, чего не понимаю до сих пор сама, — к встрече с Робером. Как могло случиться, что, ожидая тебя и готовясь к страшному делу, я вдруг точно рассталась сама с собой, точно потеряла себя? Было так непривычно, так странно сладостно слышать давно уже не слышанные нежные и страстные слова на чужом языке. Они звучали мне настоящей музыкой, усыпляя волю и сознанье. Я встретила его в тот вечер, когда хотела уехать, не дождавшись тебя. Помнишь — ты опоздал дней на 7. Сосредоточенность решения рассеялась. Силы упали… Это был настоящий дьявольский соблазн. Судьба подошла ко мне в нем. Ведь не будь его, я не прожила бы парижского изгнанья. Но разве не отомстил ты и за это!? Помнишь (не зная истины), ты бросил меня одну, жестоко больную, в клинике, в чужом городе, почти без возможности доехать до дому по-человечески. Я ехала голодная в третьем классе, сутки от Парижа до Берлина и 2 % суток на почтовом поезде от Варшавы еще едва живая, и мне не что было не только есть, но просто велеть принести
Ты грабил мою душу в течение шести недель, грабил тонко, обдуманно, обманом получал мои ласки, нежность, меня всю. И как только мог ты, зная, что бросишь меня безжалостно, говорить, уверять, клясться в любви, обещать жизнь? О, темная, зыбкая трясина твоя душа!.. Через шесть недель ровно, обманом покинув меня и доехав едва до Кёльна, ты разгримировался, снял маскарадный костюм и написал в открытке: «Боюсь, что наш Рай теперь только Потерянный Рай»… Две недели без тебя в Париже были такой жестокой расплатой, что, верно, не осталось единого твоего поцелуя, за который не заплатила я кровью. Ты помнишь мои письма? Я их писала почти в беспамятстве. И как нужно было любить, чтобы простить даже это вероломство, которому нет имени на человеческом языке. И уже, кажется, не было тебе оправдания, но нет, ты придумал что-то воистину литературное, — слова, годные для рассказа или драмы: «Я был с тобой на такой высоте, что, упав низко, уже не хотел ничего взамен. Все казалось ничтожным в сравнении с той мечтой, которая погибла». И, верно, поэтому ты не приходил, не отвечал на письма и был с ней дни и ночи?!.. Шел год — самый безнадежный из всех. Как мы жили? Плохо, плохо… Всю зиму я думала о весеннем неизбежном разговоре и почти знала, как кончится он для меня. Это отравляло безрассудные, редкие минуты радости, когда я старалась не помнить ничего, не думать, не знать. И шестое лето мое погибло! Ты предпочел пол-лета просидеть в Москве, загубить его для себя, лишь бы не ехать со мной. Этого не хочет она, — вот кому дано решать мою судьбу во всем — от большого до мелочей. На единственный месяц, что оставался, ты все же поехал с ней… впрочем, «твердо» обещав мне «награду» за мучения — «такой же» месяц, те же 30 дней. И опять летнее томленье, не сравнимая ни с чем тоска! Я страдала в моем добровольном заточении… до исступления. Представляла Вас рядом, под деревьями в парке, на вечернем балконе, ночью в прохладной дачной спальне, куда смотрят звезды в открытые окна. Минутами мне хотелось убить тебя, ее или себя — как-то разрешить это ужасное сдавленное напряжение. Все, что угодно, — только не так, как живу я!!.. Ты был у меня два раза, обещав приехать нанеделю, жить, работать. Было спешно, случайно, между поездкой в Москву, — опять не встречи, а «операции» — мучительные, болезненные… И никуда, никуда не поехал ты со мной! Что твоя болезнь! Чему бы она помешала! Нет, поездка со мной расстроила бы ее… Ты тянул, тянул и дотянул до зимы.
Вот в самых общих чертах «наши» шесть лет. Ты скажешь, что я вспоминала только горе и нарочно молчала о всем радостном. Но когда были радости, мои радости, Валерий? В Финляндии?! Потом 3–4 маленьких поездки, которые тоже были для меня похожи на «вырывания зубов». Чем лучше мне было с тобой, тем ужаснее было расставаться, провожать тебя к ней, видеть в твоих глазах тоску по ней. О шести неделях в Париже лучше не будем говорить… Я проклинаю их… А все, что было хорошего у нас здесь, в Москве, в эти вырванные часы и минуты, — было всегда отравлено, я всегда встречала и провожала тебя с уязвленным сердцем. Я не знаю, Валерий, могла ли бы хотя одна женщина в мире любить при таком страшном жестоком условии — делить тебя. Я знаю, многие «делят», но тогда все иное. Я много раз говорила тебе, что и я могла бы делить. Но что? Не любовь! О, не любовь! а только внешности жизни, факты, поступки, а ты предлагал мне 1/3 твоей любви, остальные две отдав ей. Что сказала бы Коммиссаржевская, что сказали бы все, кто полюбили бы тебя настоящей любовью?! Они не вынесли бы сотой доли моих страданий, — ушли бы, умерли бы, убили бы тебя, ее, — я не знаю что, только не приняли бы того, что ты давал. Милый Валерий, в последнее время ты старался быть возможно искренним и возможно правдивым. Я уже больше ничего не жду от тебя, ты это знаешь. На все мои просьбы, мечты, желанья ты словами или поступками — равно ответил — нет. Я шесть лет стояла перед запертой дверью и стучала в нее, и билась, и молила: впусти! возьми! И было только молчанье ответом на всю мою нежность, если же ты говорил и поступал, то все равно смысл был один — отрицательный. И я не верю больше ни в счастье, ни в радость с тобой, и я не могу бесплодно расточать перед тобой лучшее моей души, да и нет у меня уже многого — убито все тобой…
Но одного, только одно страстно хочу я от тебя — сознания, что права я. Может быть, в ином столь же, как ты, но права. Ты не виноват, что любишь ее (я уже не говорю, как прежде: «больше меня», я понимаю вздорность этих слов. Просто любишь ее, одну ее, единой настоящей любовью). Ты не виноват, что тебе хочется давать не мне, а ей, что не можешь принять для нее обиды или мученья, что готов пожертвовать даже собой, лишь бы было хорошо ей, — такова любовь на земле. Твоя вина была в другом, но, любя ее, ты прав неоспоримо. Я все это поняла, поняла до конца, до глубины. Понять, что ты любишь другую, а не меня, увидать, видеть каждый день воочию эту любовь, — для меня равняется духовной смерти, но это тебя мало касается, для тебя имеет значение только мое сознание. Так пойми же и ты меня, Валерий! Не формально, не на словах, а глубоко вникнув в мое чувство. Пойми, что любовь моя при поставленном тобою условии не могла быть ничем, кроме страданья и настоящей трагедии. Трагедия, растянутая на шесть лет! — какие силы не сломятся, какая душа не превратится в камень!.. Ведь это же правда, — ты не мог ответить при наличности ее мне той же большой, нераздельной, безграничной любовью. И ты не говоришь: «Любви такой нет на свете», — ты говоришь: «У меня нет ее для тебя, возьми немногое, что даю я искренно, и не спрашивай другого». Валерий, Валерий, разве об этом мечтала я? Разве я, чтя любовь как единственную святыню сердца, могла взять спокойно и радостно клочки, обрывки, отрезки? Поймешь ли ты это? Ах, если бы ты понял! тогда каждая моя слеза, каждый вздох, каждый жест отчаяния приобретут новый безусловный смысл. Боже мой, какие слова должна я сказать еще? Мне, кажется, нужно найти самую упрощенную формулу, но я напрасно ее ищу и боюсь, что все прозвучит грубо, не так… Да, я хотела быть твоей женой, не «законной» — это мне не нужно! но женой в полном, глубоком, прекрасном, почти незнакомом большинству значении этого слова, единственной близкой тебе женщиной, такой близкой, как возможно на земле быть близким другому вообще. И я чувствовала себя достойной твоего выбора, и я бы оправдала его всей моей жизнью, — я чувствовала это, я была близка тебе внутренно, как ни один человек в мире, — ты не можешь этого отрицать, и я любила тебя самоотверженно, жертвенно, не так, как любят формальные, законные жены, вроде твоей «Матильды». Так подумай же теперь, что могло меня удовлетворить? и могла ли я быть счастливой хотя миг рядом с другой женщиной, да еще более тебе близкой, и могли ли «твои старания», самые усердные, сделать меня хотя только спокойной, если жить меня ты обрек «в пределах» на тюремном дворе, за дверью вашего дома?…
Я стою над этими шестью годами в тоске и ужасе, как потерянная, как безумная…. «Ах, я бесстыжая, бесстыжая, глупая», — рыдает Грушенька в Мокром, сидя перед своим «паном», перед своей пятилетней погибшей мечтой. И если не эти слова, то какие-то близкие им хочется мне шептать, рыдая перед тобой. Шесть лет унижаться, ползти на коленях за человеком, который повторяет лишь одно: «Не надо, не надо, я не хочу, я не возьму, мне слишком велика твоя любовь, отдай ее кому-нибудь другому, но не мне, ради Бога не мне, — уйди»… Молить о любви любящего мужа другой женщины, ее любовника и друга, любящего ее почти отеческой любовью, «как деревце, взращенное собственноручно»… Отдавать, напрасно расточать все сокровища души и ума, преданность, нежность, самоотречение перед человеком, который сознательно выбрал себе другую, другую назвал своей женой! Целовать руку, которая шесть лет только гнала меня и показывала на дверь! И наконец дойти до полного падения, до последнего унижения, — брать единственное, что осталось, — «визиты», «дружеские посещения», то, из чего вырвано все настоящее, интимное, органически сливающее двух в одно!.. Дойти до морфинизма, до полной потери воли, самолюбия, до такого состояния, когда тебе решаются подавать милостыню из жалости, в память прежних заслуг! И это «жизнь» моя с тобой, который, полюбив однажды, не задумался сказать женщине: «Будь со мной, будь моей женой»…
В эту неделю я пережила всю мою жизнь. Я вернулась памятью в дни самого раннего детства, вновь пятилетним смуглым ребенком плела веночки из кашки на лужайке перед нашим провинциальным домом, пережила юность, счастливые годы первого пробуждения ума и чувств, потом годы перед встречей с тобой, и откуда я ни смотрела, — жизнь с тобой, шесть лет возле тебя казались мне черной безвыходной западней. И, может быть, шесть лет тому назад, в сумерки того дня, когда привел ты меня в грязный приют свиданий, как девочку с бульвара, если бы ты сказал мне: «Нина, я вновь был с ней», — только эти слова, я вынесла бы удар или умерла. И если бы я осталась жить, может быть, пришел бы ко мне кто-то нежный и влюбленный, чтобы заставить забыть мое горе и тебя. Разве не была я тогда достойна любви? Разве была я хуже, глупее, бездарнее тех, которых любят, которых не стыдятся (как ты меня), которых называют «своей» перед всеми и собой!.. Но теперь передо мной нет дорог. Я в черной западне, я в трясине, над изумрудным болотом только одни живые глаза, но они уже не могут молить о спасеньи. В 31 год я стою перед стеной и, оглядываясь назад, могу только горько смеяться. У меня ничего нет! Ровно ничего, чем могла бы я жить, а внешняя моя жизнь только фикция, скорлупа, мертвая форма. Внешнее не может пережить души. Это ты только думаешь, что возможно резать жизнь на такие две половины. Когда я полюбила тебя, мне стали не нужны все люди, и я безжалостно их оттолкнула (первого Сережу!). И как они мне мстят за это сейчас, поняв истинную суть моего общественного положения. Они меня сознательно и расчетливо унижают со сладкой улыбкой на губах. Я не хочу и не буду считать, сколько плевков и нравственных пощечин получила я, особенно в два последние года. Верь, Валерий, клянусь тебе, я не лгу, а лишь не хочу называть факты. Так стоит ли опять же ценой унижений (брать деньги у тебя при таком твоем отношении для меня унижение) поддерживать «мало-мальски» приличный вид внешней жизни, «выжимать» из ничего эти жалкие бедные платья (право, хуже всех), чтобы пойти три раза в год в то общество, что не хочет со мной считаться и называть своей? Нет, с Сережей кончилась моя внешняя жизнь. Ты делал и сделал все, чтобы унизить меня в глазах того «света», который «надо презирать», когда дело идет обо мне, и с которым нужно ужасно считаться, когда мы едем в Петербург в разных поездах, чтобы эти же люди не посмели мысленно унизить ее… В этом обществе не терпят женщин «двусмысленных», как я, женщин, за плечами у которых нет оберегающих рук мужа или любовника, живущего рядом… Я ведь не слепая и не глухая. Со мной все обращаются теперь так, как с Лидией Дмитриевной до ее «законного брака» с Сережей. Мы поменялись ролями к ее торжеству. И из общества мне нужно уйти, выбыть и формально, а не только внутренно. Теперь о «моей литературе». Ну, будем говорить «серьезно»… Ведь обо мне говорят с презрительной полуулыбкой, а литераторы молчат, как зарезанные. Я не забуду, что двери «Северных Цветов» для меня закрылись так явно. Быть может, я могла бы работать и учиться — и достигнуть результатов. Но работать с вечно разорванной, отравленной, убитой душой! Возможно ли, Валерий? Нет, и с этим кончено. Теперь личное, интимное… Я рассказала тебе всю мою душу. Ты знаешь, в какой тоске, отчаянии и пустоте я живу. С утра, как я раскрываю глаза, и до ночи, когда я ложусь, — нет минуты, нет секунды, когда я не думала бы всё об одном. Я страдаю беспрерывно. Все, все, каждое ничтожное воплощение жизни говорит мне одну страшную истину, — он не со мной и не будет со мной никогда, он выбрал другую. Я повторяю — мы могли бы жить даже при этом страшном решении, но тогда ты должен изменить все, все внешнее и внутреннее. О, совсем немного это, меньше, чем тебе кажется, потому что твой предел останется пределом. Я много раз говорила тебе, входя в самые внешние детали, и мне тяжело, стыдно повторять слово за словом мои желания и «требования». Ты знаешь их все… И если, зная, ты не делаешь, предпочитаешь видеть меня несчастной, убитой, в слезах, в постоянной тоске, — значит, ты не можешь. Я поняла все, Валерий, и у меня не осталось единой маленькой надежды. И эти мои желанья я могла бы формулировать одной фразой, хотя, вероятно, прозвучит она грубо и не выразит меня, — я сказала бы так: если ты не можешь с ней расстаться, и не хочешь этого, и никогда не вырвешь из сердца чувства к ней, я даже при этом могла бы быть с тобой почти счастливой, если бы ты сказал однажды, пришел к этому после долгих колебаний чувств и мыслей: «Да, у меня две жены, с которыми я равно связан внутренне и внешне, которых люблю по-разному, но одинаково сильно, с которыми буду равно считаться всегда и везде». Помнишь, как чувствовала и говорила я раньше: я могла бы с тобой быть, если бы знала, что с ней ты в тюрьме, заточен в башне Святого Ангела, ее ненавидишь и рвешься из той жизни ко мне. Нет, я поняла, — любовь нельзя насильно вырвать из сердца, нельзя сказать никому в мире «не люби», и если ты любишь кого-то, и если я, несмотря ни на что, хочу с тобой остаться, я должна эту любовь так или иначе признать. Но разве могу я признать твою любовь к ней и не хотеть твоей любви для себя? Это был последний компромисс всех моих чувств, — да, я могла бы быть почти счастливой, чувствуя себя тем же, чем есть она для тебя в жизни. Но разве ты отдаешь мне половину всего! Ты говоришь: я отдаю больше. Ах, пойми, мне нужно не больше, не меньше, а то же. Но я знаю, что это невозможно. Неужели не понимаю я, не вижу твоих чувств ко мне во всех их выражениях, не знаю их «пределов»? И неужели ты из боязни кого-то обидеть отказал бы себе хотя в маленьком желании?! Не такая у тебя душа. Даже ослабевшая, подавленная, она еще слишком своевластна, чтобы подчиниться чьей-либо воле… И если ты чего-нибудь не делаешь, — значит, ты не хочешь. Об этом уже мы говорили много раз. И я знаю, что, в конце концов, ты идешь не к ней, а от меня, и что вовсе не так нежно и страстно ты ее любишь, чтобы не мог покинуть никогда в жизни, а не покидаешь потому, что этого не стоит делать для меня и любить, чем больше меня — это еще не много, это, может быть, страшно мало. Любовь ко мне ты определил в своей душе, нашел ей место, измерил ее объем и даешь мне мало не потому, что боишься ее оскорбить (разве ты считался с ней, когда появилась Коммиссаржевская?), а потому, что для меня у тебя большего нет. Ну, неужели ты отказал бы себе в сильном желании провести, например, со мной ночь, поехать куда-нибудь, просидеть лишние 23 часа? О, конечно, нет, особенно теперь, когда, ты сам говоришь, она стала равнодушнее. Неужели после недели твоей болезни не остался бы со мной долго, если бы чувствовал потребность в моей близости? Конечно, конечно, — нет. И неужели не находил бы ты лишних вечеров для меня, не рвался бы неодолимо, если бы любовь твоя была хотя немного живее, чем это мертвенное чувство «привычки»?.. Милый Валерий, я поняла смысл каждого твоего слова, которое я называла жестоким. Ты говоришь, например: «Вовсе никакой трагедии нет», или: «Зачем непременно кого-то ждать, зачем искать близости, зачем отводить в своей жизни такое большое место чувству», или: «Не понимаю ни твоих слез, ни горя, ни отчаяния», или: «Мне, правда, нужно сейчас только спокойствие для работы, и я избегаю всего бурного, сильного», — и много, много таких слов, от которых я холодею, умираю внутренно, падаю в отчаянии. Вспомни только — мог ли бы ты так говорить, когда любил Коммиссаржевскую, когда вновь «ждал», замирал, волновался, искал близости телесной, равно как и духовной? Так говорить может только человек, который разлюбил. Я потеряла тебя, я утратила всякую власть над твоей душой. Я, может быть, виновата сама, только я сама, потому что отдавала слишком много, так много, что ты перестал ценить и пренебрегал моей привязанностью. Сознание, что я все прошу, что я никогда не уйду сама, что я откажусь от всего только ради самой унизительной жизни возле тебя, — оно развенчало мою любовь. Моя любовь лишилась тайны, перестала быть опасностью, поединком, — а твоя душа не любит кротости, не любит побежденных. И может быть, просто ты пресытился ею, она перестала быть интересной тебе. Если это случилось или случится в твоих отношениях к ней, — все обойдется без трагедии. Она останется все с тобой же, а ты с ней, и Вы будете невольно близки. Моя же роль была иная, я была твоей «возлюбленной», и когда это кончилось, я оказалась в смешном и жалком положении. Милый Валерий, подумай над моими словами. С последней искренностью, почти с бесстыдством я обнажаю всю душу, открываю все мои тайные надежды и мысли. Единого слова лжи нет в этом письме, — в этом итоге, признании, полуисповеди. Я говорю страшные вещи, я пережила уже их остроту, я бью себя уже по омертвевшим ранам, но еще год назад я не могла так даже думать.
Идеальный мир для Лекаря 12
12. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
аниме
рейтинг книги
Газлайтер. Том 10
10. История Телепата
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 5
5. Меркурий
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Курсант: Назад в СССР 4
4. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Бомбардировщики. Полная трилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Том 13. Письма, наброски и другие материалы
13. Полное собрание сочинений в тринадцати томах
Поэзия:
поэзия
рейтинг книги
Интернет-журнал "Домашняя лаборатория", 2007 №8
Дом и Семья:
хобби и ремесла
сделай сам
рейтинг книги
Бастард Императора. Том 8
8. Бастард Императора
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Ведьмак (большой сборник)
Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Камень. Книга шестая
6. Камень
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
Последний из рода Демидовых
Фантастика:
детективная фантастика
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Хранители миров
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
