Три поколения
Шрифт:
Ефрем Гаврилыч Варагушин, не спавший вторую ночь, еле держался на ногах, но, обходя участок, у каждой группы женщин и партизан останавливался, шутил. Никодим увидел Ефрема Гаврилыча и решительно подошел к нему:
— Пойдемте, товарищ Варагушин, мне вас на парочку слов требуется. — Только вчера он услышал, что так же разговаривал с взводным Лобановым партизан-новосел. — Нагнитесь поближе, Ефрем Гаврилыч…
На лице Никодима была таинственность. Командир тревожно взглянул на мальчика. Никодим, задыхаясь, рассказал ему все, о чем он думал весь этот день:
«Умру, говорит, не поминайте
Ефрем Гаврилыч быстро откинулся и, забыв осторожность, громко сказал:
— Да что ты?! А мы с Андрей Иванычем!..
Никодим не отрывал глаз от взволнованного командира.
— Ну что же, Никушка, тут, брат, ничего не поделаешь… — уже негромко проговорил он. — Пойдем!..
В четыре часа утра из штаба пришел Жариков с двумя незнакомыми партизанами. От них Ефрем Гаврилыч получил сведения, что отряды Замонтова и Крестьяка на всех фронтах разгромили белых.
Новость быстро облетела отряд Варагушина.
В половине пятого разведчик из группы взводного Лобанова прибежал на лыжах к Ефрему Гаврилычу и донес:
— С Кобызевым связались. Но больше половины маральинцев арестовано, часть расстреляна. Все же тринадцать партизан на лыжах влились к Лобанову. Разведка и охранение гаркуновцев вышли. Взводный на Стремнинском перевале пропустил их без выстрела, остался в тылу…
Жариков и Варагушин переглянулись. Ефрем Гаврилыч наклонился к разведчику и сказал ему:
— Передай Лобанову: молодец! Пусть действует в дальнейшем по усмотрению — ему видней…
— Андрей Иваныч! — вдруг сказал Варагушин. — А насчет Леши… напиши Лобанову записку… Пусть накажет маральинцам, чтоб не того… понимаешь? Напиши! Не идет он у меня из головы всю ночь…
Жариков достал блокнот и, склонившись к самой бумаге, написал записку.
— Передашь Лобанову, он знает…
Партизан повернул лыжи, забрал круто по хребту и растаял между деревьями. С уходом разведчика нависла гулкая тишина. Но в этой мглистой, дымчатой тишине воображение рисовало и скрытое движение разведки, и охранение противника.
Чуткое ухо начинало улавливать издалека вороватый скрип снега, отдающийся в сердце. Далеко-далеко в мутной морозной мгле фыркнула лошадь… Глаза всех были устремлены в таинственную мглу. За спиной, совсем рядом, внизу, была тихая, словно вымершая, деревня. Ни одного огня в окне, даже собаки не лаяли.
И вдруг в настороженной, звенящей тишине на северной окраине Чесноковки лопнул выстрел, другой. И вскоре покатилась жаркая перестрелка. В отрывистые и резкие хлопки винтовочных выстрелов ворвался сухой непрерывный ливень пулеметов. Только очень опытное ухо и на близкой дистанции смогло бы отличить звуки сильных деревянных трещоток от хищного клекота настоящих пулеметов.
— Ну, началось! — сказал Ефрем Гаврилыч и, сняв папаху, пригладил волосы.
Занималась заря. Морозный пар поднимался над землей. На фоне зари отчетливо вырисовывались пушистые сосны в инее.
Дозор противника заметили издалека. Всадники — их было трое — ехали тихим шагом. На каждом повороте дороги останавливались и долго всматривались в седой, синеватый сумрак.
Никодим одним из первых увидел их своими зоркими глазами. Они крутили головами и, казалось,
Никодим насчитал двенадцать человек. Мальчик выбрал себе одного, самого рослого, на большой лошади, и, прищурив глаз, мысленно прицелился в него: «Эх, и срезал бы я тебя!»
И эти двенадцать, за исключением двоих, оставленных с лошадьми, скрылись в лесу. Минут через двадцать быстрым шагом, словно и не опасаясь никого, подошел взвод пехоты и также скрылся в лесу.
Никодим нисколько не боялся их. Мальчик верил в силу заложенных фугасов, в мазюкинскую пушку, грозную на близком расстоянии, в груду камней, в березовую жердь тетки Феклы… Верил в Ефрема Гаврилыча и Жарикова. Он был глубоко убежден, что даже армия сосен и пихт тоже за партизан. Правда, сердце Никодима билось часто, но он взглянул на спокойное бородатое лицо отца, в ласковые глаза матери и улыбнулся.
Нет! Никодим ни на минуту не сомневался в победе. Радостное возбуждение гасло только при мысли об Алеше, но с каждым новым появлением противника он все реже вспоминал о друге.
Пехота была уже совсем близко от ущелья, как из-за дальнего поворота дороги вывернулась скачущая в снежном дыму сотня. Охотничий азарт захватил Никодима: он забыл об отце, о матери, о самом себе. Колышущаяся на бегу колонна ближе, еще ближе. Стали выделяться головы, плечи скачущих. Губы мальчика шевелились. Он не мог улежать за камнем и, привстав на колени, шептал:
— Сейчас!.. Ох, сейчас!..
Мертвая тишина была кругом, только слышался нарастающий гул сотни, перешедшей с рыси на галоп.
«Топ… Топ…» — отдавалось в сердце Никодима.
Обрывки туч покраснели на востоке. Снег на Стремнинском перевале вспыхнул ярко, до рези в глазах. Совсем близко, — Никодиму показалось, будто под самыми ногами, — грянул жиденький залп партизанского полевого караула, и по дну ущелья быстро побежали люди.
Никодим видел, как с ближней к ущелью поляны без единого выстрела поднялась со снега серая лавина шинелей, и с широко раскрытыми ртами, из которых вылетал пар, солдаты бросились вслед за полевым караулом в гулкую дыру ущелья.
Мальчик вскинул винтовку к плечу, но отец рванул его к себе и крепко зажал между колен.
— Убью! — прошептал Гордей Мироныч в ухо сына.
Никодим даже не пробовал освободиться. Только очутившись в сильных коленях отца, мальчик почувствовал, как у него стучат зубы и волосы, точно живые, поднимают папаху на голове.
«Топ… Топ…» — ураганом надвигалась скачущая в карьер сотня, окутанная снежной пылью. Никодиму уже были видны вырванные из ножен взблескивающие, зеркальные клинки сабель. Мальчик с трудом оторвал глаза от сотни и посмотрел вокруг. Партизаны лежали, прижавшись к камням. Потап Мазюкин припал к пушке; Ефрем Гаврилыч и Жариков у пулеметов, руки наложены на затыльники «максимов».