Три жизни Юрия Байды
Шрифт:
«Нас кто-то предал, мы окружены карателями. Лодка разбита, все погибли. Прощай, моя любимая Васеночка, сделай нашего сына человеком. Прощайте, товарищи! Фашисты узнают, как умеют умирать партизаны! Байда Юрий Прокопович. 26 августа 1942 года».
Свернул записку в трубочку, всунул в пустую гильзу, заткнул сучком и выбросил наружу. Авось когда-нибудь найдут. Очень хотелось верить, что найдут обязательно, и люди узнают о его последних минутах.
«Вот оно и пришло, самое главное в жизни…» — со странной отрешенностью подумал он. Луч солнца замер на разбросанных
И, смахнув с пластинки крошки земли, поставил мембрану. Карателей не было видно, но они, чувствовал Юрась, где-то здесь. И тут в тишине басовито и грозно загремела песня про удалого козака, Юрасева однофамильца…
Прыйшов до нёго царь турецькый, Ой, що ты бачыш, Байда молодэцькый?Юрась припал к бойнице, фашисты осторожно пробирались сквозь заросли. Выглянул в дверь, вдали затрепетала веточка ивы. Пустил туда очередь, и сразу загрохотало со всех сторон. На голову посыпалась труха. Он перебросил автомат, полоснул им через одну бойницу, через другую — немцы притихли, выжидая, будто вымерли и, только патефон продолжал петь громко, с ненавистью:
Ой, як стрельнув Байда з лука, Та попав царю промиж сами вуха…Юрась дал очередь, следом швырнул гранату. На!.. Еще полетела граната. Взрыв… Взрыв… Посвист пуль еще яростней. Вот уже немцы возле блиндажа. Вжик, вжик!.. Резкий удар опрокинул Юрася. Стало нечем дышать, казалось, его топят, и он захлебывается. Сцепив зубы, он с трудом, упираясь в землю руками, встал на колени, но подняться на ноги уже не было сил. Свалился в угол, где кучей лежали мины. Холодно горящие глаза не мигая всматривались в проем двери. Рука — на кольце засунутой за пояс противотанковой гранаты. Под животом — мины.
— Эй, ты! Сдавайся! — донеслось из кустов.
— Тихон! Латка! Иди сюда! Иди! — позвал Юрась, дрожа всем телом.
И точно: в светлом прямоугольнике выхода возникла фигура с белой нарукавной повязкой, позади виднелись серые мундиры немцев. Юрась сорвал с гранаты кольцо, припал к холодным коробкам мин. Фрицы по его движению догадались, что произойдет через секунду. Сила страха расшвыряла их, вдавила в землю. Только Латка столбенел черным призраком в проеме двери да из патефона неслось как пророчество:
Тоби, царю, в зэмли гныты, Байди ж молодому — мэд-горилку пыты!Промелькнула секунда… пять… десять!.. Юрась немел, мучительно ожидая главного, он уже не ощущал боли, горевшей в нем, яростно раздиравшей его тело, а главное не приходило. Граната не взорвалась. Юрась, подняв голову, увидел зеленый свет мира, и тут же тяжкий удар погрузил его в беспамятство.
Латка вытащил поверженного Байду из блиндажа, нагнулся над ним, послушал.
— Хе! Он еще дышит! Не
Через, несколько минут партизанское убежище взлетело на воздух и там ничего не осталось. Лишь никем не замеченный, в стороне, отброшенный взрывом на моховую кочку, приткнулся патефон со сморщенной, прикипевшей к диску пластинкой — недопетой песней про казака Байду.
…Кто допоет ее?
ПРИЧЕТЬ
Бывает особенно трудно, когда в сердце закрадывается необъяснимая безысходная тоска. Она мучительней страшной дороги в никуда, и невольно в такие периоды жизни хочется бежать от самого себя, от суеты повседневности, бежать на лоно природы, унестись в небо в смутной надежде забыться, обрести душевный покой.
Так я и делаю. И вот кругом меня зеленый мир. Он покачивается, шелестит о чем-то на солнце, журчит родничок, а я средь этих звуков слышу иное, по-прежнему мнится, будто кто-то скорбно вздыхает, зовет, напоминает о забытом. Что это? Эхо оттуда, из-под земли? Голоса людей, отдавших свою жизнь за потомков? Не знаю, но я всегда подчиняюсь их властно зовущей силе, уносящей меня в непостижимый и далекий мир воспоминаний. И тогда из-под земли, из мертвых батальонов, эскадрилий, отрядов являются образы людей, с которыми скрепили меня узы фронтовой дружбы, образы моих товарищей по оружию, по счастью и по несчастью, товарищей, давным-давно ушедших из жизни.
Все это былое, все мои друзья — в моем сердце, в моем воображении. Они — как живые. С телом, с горячей кровью. Но на самом деле живые — мы, а не они. Мы дышим, мы смеемся, сердимся, плачем, молчим. Над нами светит солнце, зеленеют деревья, наши дети в красных галстуках шагают по земле, стуча в барабаны, и в такт барабанам стучат их сердца, а под ними в земле лежат те, чьи сердца давно уже не стучат…
Я вижу их строгие глаза, спрашивающие меня без слов: «Почему ты оставил нас в темном тумане? Помнишь ли ты нас? Ты — живой! А что ты сделал за эти годы на земле? Не напрасны ли были наши жертвы?»
Меня угнетает, меня изводит чувство вины перед ними. Что ответить им? Что для них, мертвых, и для ныне живущих мне надо сделать? В чем он, мой долг перед ними?
Думая о долге, я не могу отрешиться от внутреннего побуждения, вынуждающего меня рыться в пепле обожженной земли, искать во тьме прошлого нить к настоящему, к тому, имя которому — радость, дружба, борьба, покой, равнодушие, себялюбие, добро, зло — все вперемежку, — тонкую нить, перехватившую глотку не одному из тех, кого пришлось мне встретить на войне.
Что воспоминания? Сухой песок, пересыпающийся в часах жизни. Ничего не остается иного, как собирать крупицу к крупице и пробовать лепить по памяти образы моих славных боевых друзей.
Видно, я отстаю по времени, как старые часы. Мне все кажется — от прошлого по-прежнему пахнет гарью пожарищ и сырой хмельной землей, тротилом и прогретым солнцем лесом, бензином и клевером аэродромов… И так, видимо, будет всегда.
А мир до неузнаваемости изменился.
Как же мне быть, мне, еще живущему в прошлом? Как жить всем другим людям, которые ничего и никого не забыли?