Трилогия о Мирьям(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
Шрифт:
— А я… пока еще не умираю, — не скрывая злорадства, говорит Юули.
— Да я и не жду твоей смерти. Живи, — чувствую неловкость за свою грубость. — Просто мне время уходить.
Юули многозначительно начинает помаргивать ресницами.
Одновременно вздыхаем.
В соседней квартире все еще стоит тишина.
И Юули вроде бы прислушивается к ней.
— Вчера говорила о карманах, которые похожи на купола русской церкви?
Ответ меня нисколько не интересует. Просто надо было о чем-то говорить, чтобы разорвать этот жалостливый обруч молчания, который сдавливал шею.
— Это… — торопится рассказать она, ее усердие
«Ну и что?» — хотелось мне недовольно спросить.
— Да, ворочать он был горазд! Помню — когда мы еще держали на улице Нигулисте мастерскую по ремонту велосипедов и сдавали машины напрокат, — выходит как- то папочка наш на улицу и удивляется: да ты гляди, неужто уже весна на дворе! Деревья бог знает когда в лист пустились, а он и не заметил, что снег сошел… Сада своего у нас тогда еще не было, одни только железяки…
— А ты все каталась в Ригу, возила запасные части для велосипедов, — могу я добавить.
— Да, — с достоинством подтверждает Юули. Приподнимает с одеяла руку и рассматривает золотое кольцо, словно бы ищет заверения, что так оно все и было.
Как я жду, чтобы в соседней квартире стукнула дверь и раздались шаги!
— Набрасывался на работу, будто собирался вечно жить. А кому оно потом все это нужно?
— По работе его и помнят.
Стараюсь припомнить лицо Юулиного мужа, однако пелена рассеянности не дает возникнуть какому-либо зримому образу.
— Дом, вот кто нас сожрал, — неожиданно роняет Юули.
Боюсь вмешаться, чтобы не спугнуть ее откровенности.
— Мастерскую мы продали, от порядочного общества отошли. Поездки в Ригу кончились. Отец наш купил лошадь. Каждую неделю сам вывозил мусорный ящик и каждый божий день привозил из Строоми по два воза песка. Двор у нас был что твое болото, вот он его и засыпал. И коня мучил, и себя тоже. Вечером заходил в комнату — ни дать ни взять изошедшая потом скотина. Не старыми были мы еще. Когда он первый раз опоражнивал мусорный ящик, я смотрела на него из-за гардин и плакала. Пригородными крысами — вот кем мы стали.
Трагедия!
— Доход никак не повышался. А долги за дом наседали, деньги, что выручили за мастерскую, скоро все вышли, будто волку в глотку, потому-то отец все и ворочал сам. Как никто другой, так тонко умел припаивать медью ружейные стволы. Но в арсенале, что в Тонди, проработал всего ничего — уволили, как же, домовладелец. Надо работу дать тем, у кого никакого дохода в хозяйстве нет. Бог ты мой! Он и помидоры выращивал, сколько он для них таскал на коромыслах нечистот, и в конском навозе, бывало, весь извозится! Дом его и съел.
Солнце, просочившееся в садовую зелень, отбрасывает в комнату зеленоватый отсвет. День в полном разгаре. Все вдруг по-прежнему кажется покинутым и безмолвным, только, быть может, раньше никто в этой комнате не ловил с такой жадностью уличные звуки.
— Ты меня не слушаешь.
— Поди, пекарня тоже давала приличный доход, — пытаюсь я разбить ту картину бедности, которую нарисовала Юули, — и за квартиры каждый месяц выручали, поди-ка, прилично.
— Ох,
— Пришлось землю носить обратно?
— Да, пришлось обратно. Другие хозяева на нас пальцами показывали, жильцы хмыкали в кулак. Почитай, все божье лето ушло на эту возню с песком. Парни от такого подневолья входили в злобу. По вечерам хлебали суп из костей и требухи, угрюмые, как сычи. К счастью, выдалось теплое лето.
— И тогда из пекарни получилась мастерская?
— Ты приглядывалась к тротуару возле нашего дома? Жаль. Не умеют люди ничего замечать! Конечно, тротуар, как у всех других, выложен известняковыми плитами, это верно. А вот борта, те из чистого гранита. Закраина получилась вечной. У других так себе, мелочь да обломки насованы, а наш отец, после этой истории с фундаментом, взял да и навозил с берега порядочные валуны. А к въезду во двор приглядывалась? Все выложено камнями, которые отец привез. Коль что делал, то так, чтобы хватило на сто лет.
— Юули, мне надо собираться.
— Словно ему вечно жить, — повторяет Юули.
— Юули, больше я ждать не могу.
Она не отвечает.
— Вот так и жилось. И с одного места на другое перетаскивали, и опять назад волокли. Дом выстроили, тот, что отобрали. Заложил отец сад — так и его перекроили да перекопали. Второй дом возвели, и тоже прахом пошел. Теперь умирай на залатанной простыне, ничего после тебя не останется.
— Если так рассуждать, то следует уже с рожденья готовиться к смерти.
— А какое оно, счастье-то, — так мне и не довелось увидеть. Был муж у меня… и другие… случались. Сыновей родила, семью имела. И вина попила, и повеселилась тоже. В бедных бывала и богатой жила. Только вот какое оно — это счастье? Молодость до последнего гроша оплачивается старостью, ничего не остается, кроме глупых воспоминаний о том, как ты ведром уносила песок и опять его назад приносила.
— У меня… — машинально повторила я. — Нельзя мне дольше оставаться.
— И ты тоже свой песок утаскивала и опять назад его тащила. Было время, гонялись красные за своей властью и своим правом, в тюрьмах сидели, прахом становились, голод терпели и лиха испытали. Ну, получили в руки то, что хотели, надолго ли?
— Нет, Юули, не всякая жизнь сродни твоей истории с песком.
— А, все химеры, химеры. Все равно все одинаково помирать будут. И те, кто в идейных ходили, и те, кто ради своего живота гнулись. Только одни жили в свое удовольствие, другие — и сами не знают, для чего или для кого. Нет, ничего тут не поделаешь — эстонскому народу судьбой начертано под немцем ходить. Вернутся немцы, и та история, что на время прервалась, пойдет своим чередом.
Цинизм уставшей от жизни, раздавленной безнадежностью Юули чернит и жалит. Уж если уходить с этого света, то не втихую, а, по крайней мере, так, чтобы опустошить и другие души.