Трилогия о Мирьям(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
Шрифт:
Секретарь все еще молчал и держал в руках листок бумаги, сквозь который просвечивали отдельные строчки.
Уж решал бы он скорей, может, дома ждет меня какая-нибудь весточка от Кристьяна! Может, послал еще откуда-нибудь письмо, которое лишь теперь, когда отплыл пароход, дойдет до меня.
Воин Кристьян…
Так неужто и впрямь война подошла к родному очагу?
Нет, это невозможно, чтобы немцы захватили Таллин.
Да и то, что из меня получится одно из звеньев поспешно создаваемой партизанской сети, — тоже кажется нереальным…
— Сможете пройти через линию фронта?
Секретарь
— Так, значит, Пярнумаа? — отвечаю я вопросом.
Он кивает.
— Проберусь.
Секретарь подзывает меня кивком головы. Подхожу к столу, где он разворачивает истертую карту.
Секретарь медленно ведет карандаш, кончик его сантиметр за сантиметром удаляется от Таллина, выписывая вокруг зеленых пятен маленькие обводы. Серая линия, оставляемая графитом, перемещается все дальше к центру Пярнуского уезда, пока не задерживается возле местечка, помеченного мелким-премелким шрифтом. Нагибаюсь, чтобы прочесть.
— Здесь хутор Сяэзе Нигула, — тихо произносит секретарь. И мне отлично вспоминается наша первая с ним встреча, его громкий голос, будто выступал он на многолюдном митинге.
Шепотом повторяю название хутора.
Мы все еще склоняемся над картой. Кончик карандаша остановился возле точечки с мелким шрифтом. Запоминаю неровную серую линию и расположение зеленых обводов.
Дорога в общем-то знакомая, особенно в сторону Вяндра, не говоря уж об окрестностях Кяру и стекольной фабрики.
— Проберусь, — повторяю я уже более уверенно. Замечаю мельком брошенный взгляд. И понимаю вдруг, секретарь отнюдь не считает меня чуть ли не дезертиром, как это было при нашей первой встрече. Да, может, и не считал.
Он словно читает мои мысли и спрашивает:
— Закончили перевод?
— Почти. Осталось совсем немного. Недельки на две после войны…
Он улыбается и подает руку. Ничего не говорит. Чувствую себя неловко от его долгого рукопожатия и бормочу:
— Как-нибудь справлюсь.
Надо ли объяснять ему, что во мне до сих пор живет инстинктивное умение ходить не оглядываясь, не убыстрять шаги, если чувствуешь, что за тобой кто-то следит, находить всевозможные предлоги, если, случаем, спросят, куда идешь, а понадобится — то и притвориться немного придурковатой.
Все это загромождало бы наш разговор несущественным и личным. В таких случаях не распространяются попусту, не дают воли чувствам и воспоминаниям, все чтоб было коротко и ясно. Настолько кратко, чтобы в сознание врезалось бы лишь самое существенное: на хутор Сяэзе к старому Нигулу.
Повременить можно было бы тут в кресле возле Юули не больше нескольких часов, и надо отправляться в дорогу…
Но не могу же я оставить Юули…
Дожидаться смерти человека, который судорожно цепляется за жизнь? Следить, вздрагивают ли у нее во сне пальцы руки, не тронутой параличом? Не опустились ли веки?
И не уткнулись ли безжизненно в подушку Юулины заострившиеся плечи?
Проклятое состояние!
Или закрыть дверь и просто уйти? По лесным извилистым тропкам, надвинув на глаза линялый ситцевый платок, сгорбившись и распустив полы старой вязаной кофты, с размалеванной драночной корзинкой на руке, — совсем как деревенская баба, которая спешит домой.
Пожертвовать собой ради Юули?
Для
Ибо почему теперь я должна проявлять жалость?
Как просто!
Но ведь то была Юули, которая после вынесения мне смертного приговора натаскивала адвоката и направила эту чернильную душу в батрацкую хибарку наших родителей, собрала нужные подписи.
Обо всем этом я узнала много позже.
Здесь же в этой комнате, полной красноватого отсвета от задернутых штор, где кафельная стена глядится в зеркало, а зеркало таращится на кафельную стенку — и все это разделяют скучные полосы крашенных охрой половиц, — тут можно стать истеричкой.
В моем возрасте не так уж это и противоестественно. Говорят, что если не раньше, то уж за сорок женщины теряют способность к принятию решений, четкую логику, деятельную энергию и начинают искать оправдания к существованию в мелких хлопотах, в заботах и в беспокойствах. Они смиряются с тем, что главное ушло безвозвратно, и пытаются стать умилительно участливыми, ибо зубами пусть скрипят те, кто еще не вставил себе протезы.
К черту!
Именно сейчас, когда я чувствую, что мои духовные мускулы снова налились силой, что ноги могут месить десятки километров грязь или толочься по песку, что ненависть подстегивает мою смелость, — именно теперь я вынуждена смотреть, как руки мои бессильно повисли и ноги уже порядочное время неподвижно пребывают в одном положении. Стопы вовнутрь, словно пальцы присматриваются к шляпке гвоздя, который чуть выступил из половицы.
Все, у кого сердце хоть чуточку покраснее, действуют. То ли чистят вороненые стволы ружей, то ли учатся бинтовать внахлест конечности. Пусть носят на чердаки песок и дежурят при свете прожекторов у затянутых паутиной слуховых окон. Или просто подрубают на болоте лопатами корни у сосен, чтобы было где притаиться, если покажется враг. Устанавливают бетонные противотанковые надолбы и разматывают мотки колючей проволоки, которая на сей раз предназначается отнюдь не для домашних заборов, не для того, чтобы раздирать штаны у ребят, полезших за яблоками.
Но что делать, если на ногах и на руках у меня бетонные гири долга и сострадания, даже жилы на шее кажутся покрытыми цементным панцирем.
Жена Арнольда на оборонительных работах, и детишки, эти растормошенные тревогой непоседливые существа, находятся невесть у какой знакомой.
Кто бы из чужих смог сейчас усидеть возле больной? Особенно теперь, когда город задыхается в сжимающемся кольце осады и когда старушки, единственные, у кого нет обязанностей поважнее, думают: лишь бы выжить, схорониться, получше обеспечить себя хлебом-солью. На своем веку они довольно повидали и голодной поры, и того, как одна власть сменяет другую!