Трилогия о Мирьям(Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети)
Шрифт:
— А там и отец умер, — пытаюсь я увести Рууди от его скрытых укоров, которые сейчас совершенно бессмысленны.
— О, отец, тот все говорил: парень, займись пчелами, в них твое спасение. Как он старался увлечь меня, приворожить к ульям, которые стояли в нашем саду. А я даже и не притрагивался к ним, не было желания, не находил я с этими крылатыми тружениками общего языка. Они, видно, учуяли во мне лодыря и без конца жалили. Вот я и обходил ульи поодаль и радовался, когда какой-нибудь выводок улетал в лес…
— Вы совсем забыли нас! — Релли заглядывает через дверь.
— Что верно, то верно, — испуганно вскакивает Рууди. — Минут пять мы тут просидели?
— Около часа, —
— Вот видишь, Анна, — покачивает Рууди головой, — стоит только жениться, и уже потерял свободу.
Рууди обнимает жену за плечи и уходит с ней к гостям.
Иду и я, пустой бокал повис меж пальцев, словно обрывок воспоминаний. Камень ушел на дно, разошлись последние круги. Хочется подняться над своим девчоночьим миром, и не могу.
— Уйдем отсюда. У тебя странный взгляд. Ты что, много выпила? Плохо стало? — спрашивает Кристьян.
— Ах, Руудина болтовня…
— Ну ничего, — Кристьян ведет меня к вешалке в передней.
Юули дрожащим голосом снова заводит свою любимую песню о молодости. Мы киваем с порога молодым и, не тревожа гостей, уходим.
Луна, подобно вырезанному из сизой стали диску, кажется брошенной точно в центр туманного круга. Перевесившиеся через ограду запорошенные ветви осыпают на головы и плечи ледяные кристаллики.
Кристьян крепко держит меня за локоть и поднимает свободной рукой мне воротник. Оглянувшись, неожиданно целует меня в щеку. С губ его еще не испарилось вино и домашнее тепло.
— Собака мальчик! — смеясь, говорю я ему Руудиными словами.
Вслед нам смеется отраженная в заиндевевших окнах луна.
Завела зима свою свадебную карусель.
— Перейдешь мост, и тут тебе скоро по правую руку будет ветхий овин, от угла его поверни к лесу; вначале увидишь ольшаник, потом засеку, пройдешь чуток по ельничку — тропка сама покажет — и упрешься в дом лесника. Говоришь, лесник новый? Ватикер? Не слыхал про такого. Все Каарел был. Верно, годков у него за плечами ох и немало. Да и то, вместе же конфирмацию проходили. Родичей его что-то не знаю, да он и ноль внимания на них — привык со своей старухой в одиночку. А кому туда в лес так уж и хочется? Но то, что душа у него еще в теле, — тут я ручаюсь. Кладбище-то у меня, поди, под боком, за батрацкими хибарами, на взгорье, вон, все похороны наперечет. Так что смело шагай, две-три версты — разве это для тебя дорога? Сугробы, говоришь? Погоди, возьми валенки, и никакого тебе страху, что отморозишь ноги. И платком большим обвяжись — надеяться, что подвезет тебя кто, тут нечего, глухомань, лес-то нынче вывозят из Куллимааской засеки. Успеешь обернуться дотемна, а если что замешкаешься, то и вечера ноне в свету. Волки? Их уже порядком не было видно, всех, знать, перебили. Что, ружье с собой? Да ведь бабе вроде негоже. Ну, если в России обучали обращению, тогда и речь другая. Оно верно, поспокойнее вроде с ружьишком-то. Февральские морозы, они волку смелости прибавляют. Хе-хе-хе…
Тяжеленько придется — в одежде да с ружьем, и сугробы тоже в придачу — порядком повозишься, ей-пра… В овине там кой-какое сенишко — отдохнешь, если чего. Заряжено, спрашиваешь? Как положено. А патронташ тебе на что? Не на медведя же собралась!
Как бабахнешь из ствола, глядишь, храбрости-то на троих привалило. Не вздумай только руку на белку поднимать— бабы, они на меха сластены. Каарел не потерпит такого. Увидит или прослышит, что кто-нибудь там чего, — потом на всю деревню ославит. Ах да, у тебя же на прицеле этот Ватикер! Что, или любовь залежалая? Кхы-кхы! А что у баб с мужиками, кроме как это самое… Ну вот, и пошутить уже нельзя,
С этими словами Михкель Мююр и проводил меня на улицу. Он остановился на заиндевелой ступеньке крыльца, опираясь скрюченными, ревматическими пальцами на обшарпанные перила. Глядела я на него — высокий, сгорбленный. Трое нас всего и в живых-то на этом свете, но почему он, Михкель, стал для меня таким до боли чужим! Пришла к нему, как просто к знакомому, едва присела, как тут же заторопилась уходить.
Так он и остался стоять там, постаревший рано человек, глаза от яркого света прищурены и слезятся.
Вернуться? Сесть за стол с Михкелем и наговориться всласть? С ним у меня связаны только хорошие воспоминания, а меня сейчас гонит злость — я хочу слышать Ватикера, хочу стать с ним лицом к лицу.
Хотя уже скрипнула дверь и Михкель исчез в своей батрацкой хибаре, я все еще оглядываюсь через плечо назад. Неужто мне в самом деле нужен Ватикер? Прошло ведь слишком много времени!
Носками валенок поддеваю катышки замерзшего конского навоза, нерешительность сковывает ноги.
И все же я должна повидать Ватикера!
Здесь, поблизости от моего дома, где я провела детство, все сохранилось в поразительной неизменности. Слева — корчма и покосившаяся коновязь, за корчмой, на берегу реки, ухоженные домики мастеров-немцев, через речку мосток с защитными брусьями по бокам — неужели с него когда-нибудь сваливались подводы? Или брусья укреплены так, для красоты, как триумфальные арки? В детстве не приходило в голову спросить, — все, что ты видел, так и должно было выглядеть.
Справа — бывшие хоромы Граупнеров, тут даже река делает почтительный изгиб, оставляя дом как бы на полуострове. Боже упаси, если нам случалось переплывать реку и оказаться между деревьями за господским домом! Попасть сюда было в общем-то тоже по-своему подвигом: попробуй-ка забраться вверх по скользкому каменному откосу! Но отец, который сам тесал эти камни и выкладывал стенку, словно знал, что делал, — между камнями можно было нащупать щели и упереться пальцами.
Когда я думаю о тех строениях, которые возвел отец Тааниэль — о стенах и подвалах, о сараях и коровниках, — я снова чувствую, сколь мало удалось сделать в жизни мне самой. Люди вообще как-то чахнут — сидят за столами, растирают по бумаге графит или чернила, ссорятся, объясняются и уходят из жизни рано уставшими карликами, которые не ощутили даже того удовольствия, которое приносит обычно завершенная, своими руками сделанная и глазом своим увиденная работа.
У дверей бывшего господского дома висит какая-то табличка. Взгляд выхватывает два слова: исполнительный комитет. Кроме этой таблички, внешне никаких других примет нового не видно. Да, потребуется время и время. В господских окнах еще сверкают выпуклые стекла, вставленные туда в самом начале века, эти хитрые стекляшки, — на улицу они просвечивают, а в дом уже не заглянешь. Трепещи, рабочий народ; хватало на земле невидимых божков, которые следили за каждым твоим непристойным шагом и на всех неугодных шагах твоих держали свой глаз!