Тринадцатая редакция. Напиток богов
Шрифт:
Шемобор плюхнулся на табуретку и одним глотком опустошил свою рюмку.
— «Весь мир — тюрьма! И превосходная!» — с иронической патетикой процитировал Джордж, подливая грушевой настойки. — От древнегреческой трагедии мы переходим к театру Шекспира.
— И ничего смешного! Думаешь, Шекспир гений потому, что много чего написал? Ничего подобного. Если вчитаться в его пьесы — найдёшь ключи к самым неприступным дверям. Попробуй как-нибудь.
— Непременно. Ну, допустим, мир — тюрьма, тело — одиночная камера, и что, и как ты
— Побег невозможен. Вернут и новый срок припаяют. И с поведением всё сложно. Мы же живём в тюрьме, мы родились в тюрьме, мы существуем по тюремным законам. И то, что нам здесь кажется «примерным поведением» — на воле может стать дополнительным отягчающим обстоятельством.
— Ну, не знаю. Есть же стандартный набор: не убий, не укради, — задумчиво протянул Джордж.
— А если убийство — единственно возможный способ освободить своих товарищей досрочно? Пожертвовать собою, но других выпустить?
— В маньяки пойдёшь?
— Никуда я не пойду. С моей тюремной логикой. Остаётся только смотреть сквозь зарешеченное окошко и надеяться, что не попадёшь в карцер.
Повисло молчание. Джордж поднялся с места, потянулся, подошел к окну и поглядел сквозь него: о чём думали строители, когда возводили это здание? Зачем окна посажены так близко, почему они уставились друг на друга, не мигая?
— Ну, а как твои отношения с Питером? — спросил он, возвращаясь к столу. — Что-нибудь новое появилось, или по-прежнему продолжаешь его ненавидеть?
— Ненависть — неправильное слово. Страх зайти слишком далеко и сойти с ума — вот как это называется. В этом городе, только в нём, я вижу — почти наяву — своё не случившееся. Мгновение, кадр — я на кухне в родительской квартире. Вспышка — я жду кого-то возле памятника Кутузову у Казанского собора. Ещё кадр — я паркуюсь рядом со Смольным. И точно знаю: всё это действительно могло быть со мной. При ином жизненном раскладе, но ровно в этот самый момент. Город без предупреждения швыряет меня в эту альтернативную реальность и тут же вытаскивает назад.
— Дежавю навыворот, — подсказал Джордж.
Дмитрий Олегович достал из кармана ручку, нацарапал на бумажной салфетке слово «дежавю» и прочитал задом наперёд:
— Юважед. Доктор, у меня — юважед. Что мне делать, доктор?
— Вы совершенно здоровы, больной. Могу прописать вам ещё рюмочку — и побольше оптимизма.
— Не люблю оптимистов. Не понимаю. Они не знают чего-то такого, что знаю я. Чего-то очень важного про эту жизнь. Уроки жизни они не воспринимают. Думают — это не урок, это просто стечение событий. Им повезло. Я не просил об этом знании. Но я не понимаю, что из того, что я знаю, мне надо забыть, чтобы стать оптимистом. Я бы забыл. Я умею забывать.
— А может быть, наоборот — оптимисты знают что-то, чего не знаешь ты?
— Этого я не знаю.
Бутылка подходила к концу. Джордж
— Я, пожалуй, пойду, прогуляюсь, — медленно, словно стараясь казаться трезвее, чем он есть на самом деле, проговорил Дмитрий Олегович. — Летом приятно ходить по городу, причём, всё равно по какому. Везде что-то растёт, что-то пробивается сквозь асфальт.
— Надо же! Тебе всё-таки не чужда любовь к жизни.
— Ну да. Я иду, гляжу вокруг и явственно вижу картину разрушения, проступающую под внешним благополучием. Я представляю, что двадцать или тридцать лет назад все люди вымерли. Здесь или вообще везде. И растения, которые пока ещё робко пробиваются сквозь асфальт, уже разрушают стены домов. Папоротники разрастаются в квартирах, питаясь соками бывших хозяев планеты. Весь мусор цивилизации засыпан толстым слоем пыли, почти погребён под буйной растительностью. И тишина. Даже птицы молчат — боятся, что с ними случится то же, что с людьми. Только шумят кроны высоких деревьев.
— Все, значит, умерли, а ты остался?
— И я умер тоже.
Поезд, который должен был отвезти любознательного француза в карельские леса, в край озёр и берёз, отходил в час ночи. Когда Лёва, оставив писателя в машине, под присмотром сестёр Гусевых, заглянул в книжный магазин, он понял, что в Карелию автор сегодня не уедет. Если, конечно, не рискнёт обидеть отказом добрую половину поклонников, явившихся за автографом.
Но отступать было поздно. И Лёва скомандовал своему войску «Вперёд!»
Марина с Галиной шли первыми, прокладывая в толпе дорогу. По левую и правую руку от оглушенного криками, ослеплённого вспышками и совершенно потерявшегося француза шагали местные охранники. Замыкал шествие Лёва. Дойдя до сцены, перегруппировались. Охранники и сёстры Гусевы остались внизу, чтобы сдерживать людей, а Лёва с писателем взобрались на сцену. Здесь уже полчаса, изнывая от скуки, поджидал их переводчик.
Писатель сел за столик, обречённо посмотрел в зал и сказал:
— Дорогие русские читатели, я очень тронут таким приёмом. Но я писал два года без перерыва, с утра до ночи, без выходных. Пожалуйста, отпустите меня сегодня на поезд. Я так хочу отдохнуть!
Переводчик утирал слёзы, когда транслировал публике это заявление.
Читатели перехватили поудобнее заранее купленные книги, которые должен был украсить автограф мастера, и приготовились к бою. В задних рядах началось волнение. Кто-то подбивал к бунту. «Сжечь магазин, если автографов нам не даст!» «Да что магазин — поезд давайте захватим, чтоб он не уехал!» «А может, сразу на Зимний двинемся, по Невскому, громя по дороге суши-бары и винные лавки?»
— Давайте считаться с пожеланием человека, благодаря которому все мы здесь собрались! — гаркнул Лёва.